Сибирские огни, 1968, №4
было невдомек, как больно хлестнули по нему эти слова, как будто она подслушала их в морозной темноте сарая, подхватила с других губ,— «не жалей меня, Сагайдак, не надо жалеть!..» — И мама не согласится» она только всеми нами и жива, она в чужой хате и недели не проживет. Медленно двигался обоз по степи. Ветер подталкивал в спину, по воздуху неслись, обгоняя возы, клочья сена, дыбилась грязная шерсть на спинах вконец изголодавшихся собак. На третий день потянулись пе ски, солончаковые низины. — И дерева все повырубали,— печально сказала старуха Анаста сия. Она трудно ворочала головой, оглядывала степь совьими глазами.— Хиба и тут война была? — Тут дерева не растут, мамо,— сказала Вера.— Тут пустыня. Старуха покачала головой, она думала иначе: — Земли без дерев не бывает. Тогда и воды не было б! — А ее и нет! — Вера умеряла шаг, чтобы держаться воза, не остав лять беспамятной уже свекрови, не ввязываться в разговоры с людьми; а люди говорили все тише, будто бескрайность мертвой степи понуждала их к шепоту.— Может, и война была,— уступила она.— С татарами еще. — Видишь! — встревожилась старуха.— Была война, была. Все по жгли. Тут и наши воевали, Кравченки. Абы война, их первыми брали. Еще и генералов на месте нет,— сказала она гордо,— еще им золотые мундиры шьют, а Кравченки уже насмерть бьются. Ты не знаешь! Ветер задувал сильнее, сдирал солончаковую пыль с пересохших озер, нес сыпучий песок, гурты и табун плыли как в тумане, как в се рой, сумеречной метели. Некормленные собаки рыскали но степи, норо вили вскочить в телеги, к детям, но люди берегли изнуренных лошадей. — Не балуй! Не балуй! — бормотала Ганна, отгоняя Пирата кну том.— Кони идут, коровы идут, а ты скачешь... И будто для того, чтобы доказать Пирату, что все поровну несут тя готы пути, она соскочила на землю, постояла, пропуская мимо себя во зы, подождала Тоню Арефьеву, в горестной неподвижности сидевшую с сыном на руках. Молоко у нее пропало, и кормила сына большегрудая Анисья Костерина: но делала это чересчур порывисто, не давала малышу блаженно, сыто заснуть у груди, а отнимала от соска и возвращала Тоне; и той казалось, что сын не досыта поел, и ее жгла обида и страх, что у Анисьи не хватит молока на двоих. — Скоро еще район будет,— сказала Ганна.— Может, останешься? Мы и на работу устроим, и корова своя будет. — Нет, Ганна...— Тоня вздыхала скорбным, опустошавшим ее вздо хом,— Он на шляху родился, живой будет. Абы у Анисьи молоко не сго рело. — Не сгорит у нее молоко,— обнадеживала ее Ганна.— Куда ему гореть, когда двое таких казаков сосут: молоко только лишнее горит. У меня с Илюшей так вышло, молока в грудях на троих, а он не исть, и не исть,— Воспоминания преобразили ее: легким стал ее шаг, молодо остветилось лицо.— А когда я грудницей мучиться стала и сгорело мо локо, тут Илюшка хватился, давай, хоть умри... Она живо переживала давнее событие: из прошлого встало родное село, жалобное лицо мужа, испугавшегося за Илюшу, сад в тяжелых, светлых яблоках, день и ночь падавших с добрым гулом на траву. Их было слишком много, и дерево сбрасывало избыток на землю. И сыну ее, Илюше, нашли мамку, не умер он голодной смертью, и этот не умрет.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2