Сибирские огни, 1968, №3
Даже в надвигавшейся темноте все увидели, что в лице Веры ни •кровинки: вроде неживое лицо, одни измученные, страдальческие глаза. — Теперь другие права,— сказала она.— До войны школы были, а теперь дети и грамоте не учатся. — Так! Так! — подхватила Ганна. Казалось, Вера говорила имен но то, чего она страстно ждала от нее.— Значит, детей теперь в крови топить можно, а ты нам новых народишь?! Скажи, не кройся! — бесно валась Ганна,— Ты ж при билете... Ты ж совесть наша! — Сынов рожать нам поздно, старые мы, Ганна, а терять, покуда война, будем. .Кто мужей, а кто сынов. И я Лазаря с Сагайдаком по слала... Этого Ганна не могла стерпеть. — Не ровняй приблуду до родного сына! — крикнула она. — Я всех детей люблю,— сказала Вера убежденно.— Дети для ме ня все одна кррвь. — Семену не родила, теперь думаешь, от Сагайдака понесешь?! Не понесешь, утроба у тебя немочная!.. Ни шороха. Будто вымерли люди — только ветер, хруст сена на кон ских зубах и крик ночной птицы. Все это настолько не вязалось с Сагай даком и с Верой, что скажи любой из них хоть слово против, и никто не поверил бы Ганне. Но Вера молчала. Руки упали вдоль длинного тела, губы беззвучно двигались. И Сагайдак стоял виновато, как грешник, готовый нести страшную кару. — Брешет она! — закричала вдруг Настя.— Скажи, Сагайдак, что брешет! Сагайдак не откликнулся. — Скажи, Петя! — униженно просила она. . — Огонь сегодня можно жечь,— сказал Сагайдак, забыв, что об ггом уже был разговор.— Ночь холодная будет, и, похоже, буря ударит. Он сидел в холодной бричке, оцепенев, отрезанный от темного та бора глухотой, мучительными мыслями, стеной отчуждения и презритель ной враждебности. Люди были на одном берегу, он на другом, а пере праву уничтожила Ганна, разбомбила крепче, чем немцы узловую стан цию. И ей не легко, и Ганна рвет зубами подушку или сидит на возу, раскачиваясь, как давеча. Мысленно он круг за кругом обходил спящий табор, полз, как пес с перешибленным хребтом, страшась, смотрелся в чужие глаза, вел разговоры, которым не сбыться, и, почему-то, труднее всего — до немоты трудно — было ему с Настей. Как ни гнал он от себя мысль о ней, как ни бодрился, что перед ней-то он ни в чем не виноват, беззащитный, молящий крик Насти звучал в нем громче всего другого. Когда в мазутной канавке на узловой Сагайдака накрыло едкое облако и дым рвал его единственное легкое, ему захотелось вскочить на ноги, пробиться головой к синеве, вдохнуть глубоко, пусть это стоит жизни. И точно так же, когда Настя заметалась между ним и толпой, он поте рял дыхание и едва удержался от крика. И теперь, среди ночи Сагайдак жалел Настю и стыдился этой жалости, а в больных ушах держался ее крик. Злую шутку сыграл с ним Коваль; думал сделать как лучше, а вышло плохо, совсем никудышно получилось. Ковалю в самый раз вести за собой людей, Гриша и характером веселый, и обманет при нужде не по-злому, и прикинется так, что даже Ганна не сразу раскусит, что к чему. А он весь наружу, сам нудится и людей занудит: поползет у него все промеж пальцев...
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2