Сибирские огни, 1968, №2
том и машинами, город, в котором все внушало мысль о долговечности и силе, откуда приходили строгие бумажки, добрые и злые, но одинаково обязательные для них, город железа, стекла и камня, притихший, почти оставленный людьми,— заставил примолкнуть обоз. Коровы брели по мостовой, заглядывали в темноту железных решеток над сточными ко лодцами, где струилась недостижимая вода, вступали на тротуары, обнюхивали гранит ступеней, чугунную скудость фонарных столбов, т а ращились. на побеленные колонны, цветом похожие на глыбы соли. Улица сужалась, обоз и скотина плотно забивали ее, и люди, встав на возах, испуганно смотрели вперед, не сожмут ли их совсем каменные ребра зданий. Людям не хватало неба, воздуха, чувства безопасности, которое дает одетая в кустарник и перелески земля. Что ж ты поняла? — настаивал Коваль с доброй снисходитель ностью.— Интересно мне, что ты раскумекала, бабонька моя. —^Немец все возьмет: и город, что мы прошли, и этот ярок, где мы с тобой лежим, и никто его, Гриша, не удержит. Его б сразу удержать, на кордоне, а теперь, на ровном — поздно. Коваль оторопел от неожиданности; освободил руку, нерасчетливо сел, стукнувшись головой о брус тележной оси. — Ты в своем уме! — обиделся он.— Людей у нас сколько! И ар мия; одних мужиков сто миллионов, кто ж согласится под немцем жить! Ганно, Ганно, что ты себе в голову вбила? И подумать страшно. — Он присилует,— сказала Ганна печально.— Жили ж при царе, и при немцах жить будут. — А ты? А я? — закипел Коваль.— И я под немцем? — Таких, як мы, немец выведет до корня. Он тихих оставит, а боль ше никого. — Где ты их видишь — тихих? Напугаются притихнут. Ты и сам знаешь...—-Коваль обиженно сопел,— Все ж бегут, Гриша, города ему пооставляли, он и берет, он на машинах, а машину руками не ухватишь. — Ганно, Ганно! — горестно воскликнул Коваль и добавил б е зж а лостно: — Лучше бы ты по сыну убивалась, чем в политику ударяться, твоя политика в самый раз немцу на руку,— Ганна помалкивала, тяжело вздыхала, неуверенно жалась к мужу, но в нем уже поднялось р а зд р а жение, злость на себя, что он, кавалерист и стрелок, тащится с колхозом в тыл,— В армию мне надо: нечего тут двоим делать. Сагайдак и без меня управится. — Нехай Сагайдак идет. Он здоровый, як бугай, а тебя малярия бьет. — В армии вылечат, службой чи пулей,— сказал он жестоко. Ганна обняла его, упрашивала: — Гришенька, ты ж свое отвоевал, ты и саблей рубанный, а в Петь ку только раз и стрельнули, и то с обреза, с самодельного. — Он сроду не стрелял, а я солдат,— мучил жену Коваль. — Может, у Петьки все залечилось,— ухватилась Ганна за стран ную, уже не раз возникавшую у нее мысль.— Может, обое легкие уже у него, ты ж глянь, на земле спит, исть всухомятку, и не кашляет. Гри шенька!..— молила она. — Он политик, ему с каждой неделей цена расти будет. Он народу все объяснить может. — И ты ж не хуже расскажешь. Тебя люди слухают. — Слухают,— согласился Коваль,— Слухают, а не так, як Са гайда ка.— В раздражении Коваль решился на крайность, хотя и чувствовал, что лучше бы не говорить этого: — Сагайдака никто семьей не попрек- ?
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2