Сибирские огни, 1968, №1
Его Федя Протасов нес в себе какую-то израненную любовь к жизни и всей этой любовью протестовал против ее неустроенности. Внутренне озаренный, ощущаю щий себя каждой клеточкой, каждым вздохом,— таким казался мне Москвин в этой «коронной» его роли. Впрочем, на сцене он всегда оставался королем, царил и вла ствовал над душами безраздельно. Уже тогда решительно определилась народность творчества Ивана Михайловича, его высокий демократизм. Как-то в рождественские дни известный московский миллионер сахарозаводчик Харитоненко вознамерился устроить в своем особняке театрально-музыкальный вечер с елкой и обратился к Москвину с просьбой помочь. Иван Михайлович собрал неболь шую группу молодых. сотрудников театра, получавших скромное содержание. — Харитоненко хочет прослыть либералом больше, чем есть на самом деле ,—1 говорил Москвин,— Но давайте подумаем: весь сбор предназначен для недостаточных учеников. Может быть, все же сыграем что-нибудь? Да и вы немножко заработаете?.. Мы подготовили какой-то водевильчик. Москвин и режиссировал, и играл, вер н ее— пел куплеты, сам помогал оформить представление и даже распространял би леты, которые стоили очень дорого. Красивый особняк Харитоненко находился в Замоскворечье. За мной в номера «Луч» прислали миллиояерскую карету в великолепной парной упряжке. Это был пер вый случай, когда я пользовался таким видом транспорта, и единственное в моей жизни наглядное знакомство с миром капитала. Пока карета катила к месту, мне чудилось, будто это едет двойник твеновокого принца. И я действительно пережил такое чувство, когда увидел огромный зал и по с р е д и — гигантскую елку, вокруг которой ошалело стояли дети. Для участников представления был дан лукулловский ужин, с которого я при вез матери кусок копченой колбасы и коробку шоколада, перевязанную атласной лен той. Кроме того, меня, как самого юного исполнителя, наградили по-царски. Я полу чил портмоне из шагреневой кожи в виде подковы с двумя отделениями. Одно из них было набито золотыми десятками, другое — пятирублевиками. Мать ахнула, увидев такое богатство. Я же остался совершенно равнодушным к этому первому моему театральному гонорару, оговорив лишь право ежедневно ла комиться филипповскими пирожками. 8 Почему-то он запомнился раньше всего как барон Тузенбах, хотя я видел Ва силия Ивановича Качалова почти во всем его репертуаре. Мне казалось, что в Тузенбахе Чехов выразил себя, свою мечту о том дне, когда над землей будут летать синие птицы, а Качалов выразил самого Чехова... В финале четвертого акта есть ремарка Антона Павловича: «Бродячие музыканты, мужчина и девушка, играют на скрипке и арфе». Мужчиной решили сделать меня, а «девушкой» была Алиса Георгиевна Коонен. Мы выходили из глубины сада. Я — в потертом картузе с отломанным козырь ком, Коонен — в широкой шуршащей юбке, красивая цыганской красотой, которая так ей пригодилась в «Живом трупе». Арфы не было. Я водил смычком по бутафорской скрипке, стараясь «попасть в ногу» с Борисом Львовичем Изралевским, который заведывал тогда музыкальной частью. Он стоял за кулисами и играл на настоящей скрипке, внимательно следя за мною. Коонен пела: Н аде-ен у черно...е пла...атье, В м онаш ки жи.>.ить пойду.,, У Чехова никакой песни нет. Ее выдумал театр. Но она удивительно совпадала с тем настроением, которое возникало на сцене. Во всей пьесе четвертый акт — самый тонкий, как паутинка. Ее сплетал большой
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2