Сибирские огни, 1968, №1

страх: что, если этот великан с лохматыми бровями заговорит? Какой же должен быть у него голос! А голос оказался непостижимо мягким: — Вы Коля? Очень хорошо! Тургеневский тезка будет на сцене, как в жизни.- И вам даже двенадцать? И ваш папа — тоже актер? А вы учитесь?.. Забрасывая меня вопросами, Константин Сергеевич не переставал улыбаться Однако ничто так не озадачило меня в те минуты, как это неожиданное обрате-- ние на «вы». И я... заплакал. Впрочем, вскоре я уже беззаботно носился по сцене в качестве Коли Ислаева,' и мне казалось, что Книппер вполне могла бы заменить мне мать, а Раевская — бабуш­ ку,— так все это было естественно и просто. Этот необычный мир я постигал, скорее, инстинктом, нежели разумом. Все здесь было полно тайн. И самой страшной из них оставался зрительный зал: как это вдруг я буду стоять перед такой пещерой, где сидят люди, много людей? Мне сказали, правда, что я не должен их видеть, будто их и вовсе нет здесь, что я — прос­ то мальчик и люблю игры, очень люблю бабушку и студента Беляева, сильного и кра­ сивого, который смастерил мне настоящий индийский лук с настоящей тетивой. Потом оказалось что быть «просто мальчиком» не так уж и просто. И самое главное — я очень испугался Станиславского, который почему-то на всех сердился и все время бил в ладоши, еще и еще раз возвращая актеров в прежние положения на сцене. По этой причине я никак не мог запомнить слова, которые назывались ролью. Сперва моих слов вообще никто не слышал, и Константин Сергеевич, сидя за своим столиком с лампочкой, нетерпеливо хлопал в ладоши, поощряя меня: «Смелее, Коля! Смелее!» Потом мои слова начали приобретать какой-то деревянный оттенок, будто в горле засела заноза, и Константин Сергееевич кричал свое знаменитое «Не верю!» Это было и вовсе непонятно. В конце концов мне все это надоело, и я опять ударился в слезы. Нет, я не был от природы плаксой — просто шипы искусства уже коснулись моей детской кожи... Тургеневский «Месяц в деревне», в котором я сыграл свою первую роль пол­ века назад, чаровал красотой старой дворянской усадьбы и русской природы, поэти­ чески воспетой Мстиславом Валерьяновичем Добужинским. В музее МХАТ и ныне можно любоваться эскизами и макетами этого яркого художника, который так хорошо умел сочетать театр и живопись. Во втором акте этой пьесы собирают малину. Я и до сих пор ощущаю ее вкус. Шпигельский, Катя и я ходили по саду с корзиночками, куда помощник режиссера Вахтанг Мчеделов накладывал по несколько конфет. Их нельзя было отличить от настоящей ягоды. Каждый спектакль я съедал по три порции, отбирая корзиночки у Грибунина, Дмитревской и Болеславского. По этой причине второй акт мне нравился больше других. Правда, была и еще причина: мой тургеневский гувернер немец Шааф. Его играл Николай Николаевич Званцев. Он был искусный рисовальщик, -и когда мы обычно си­ дели в тесной каютке помрежа, ожидая своего выхода, Николай Николаевич в боль­ шом блокноте в клетку ловко набрасывал портреты действующих лиц, или даже фигуры целиком, удивительно похожие. Помню Владимира Федоровича Грибунина, смешного' рохлю, с муляровым платком в руке; помню Ричарда Болеславского, высокого атлета, в большой, похожей на картуз, зеленой фуражке, какие носили тогда студенты; помню1 Ракитина— Станиславского в европейски сшитом сюртуке, эдакого усадебного джен­ тльмена с модными баками... Эти тмои впечатления относятся к 1911 году. Что же передо мною теперь, через столько лет? Вот письмо: «Только-что вернулась из Крыма и сразу попала в московскую суету — и спек­ такли, и репетиции, и пришлось выпускать экзамены в ГИТИСе, а я уже не так вы

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2