Сибирские огни, 1965, №10
— Что ты делаешь, старая! Марш отсюда! Знает, что этого никогда не случится, никто не обидит старушку, ешь. не жалко, а все же боится. «Копейка-то! — считает да приговаривает Агафониха.— Копейку бе реги. Копи, оттого и называют: копейка! С копейкой-то меня хоть кто примет, ноги будут мыть и воду пить. За копейку-то!» Захрустел снег за стеной, дернули дверь, лязгнул крючок. Господи, спаси и помилуй, кто это? Не Захар ли? Нет, почтальонка. Раскраснелась на морозе. Скособочилась от тяжелой кожаной сумки, начиненной пись мами, газетами и журналами. Ни газет, ни журналов Агафониха не вы писывает. Принесли пенсию. Деньги к деньгам! Эко, господи, как хоро шо-то устроил ты все на свете! Не забывают, что на Советской улице, на самом краю, живет одинокая старушка, что ей нужна копейка! Каждый месяц приносят! Да, хватило бы ей, слов нет, она не спорит, но пока глаза видят, а ноги ходят, не может она сидеть без дела, хочется ей вынюхивать, ис кать, добывать, запасать, прятать, завязывать, зашивать, закапывать. Овдовела Агафониха в двадцать шестом году, в расцвет нэпа, и твердо решила: духом не падать. Винишко держала. Ночью загуляют мужики, а кооперация закрыта — куда? К Агафонихе! И, дело прошлое, краденое принимала. Хотя какое краденое? Кулацкий сынок в своем же амбаре, от отца украдкой, хлопнет ночью мешок зерна и — к Агафонихе. Раздышалась деньжонками и осуществила свою заветную мечту: откры ла бакалейную лавочку, чуланчик тесный оборудовала для этой цели. Вывеску прибила. На вывеске крендель нарисован, а слов никаких не было. Крендель — и всё, и всем понятно, что тут такое. Над прилавком висели весы с тарелками на цепочках, на прилавке стояли рядком гири, как куклы: большая, поменьше, еще поменьше, еще меньше, и. наконец, совсем крошечная, с наперсток. Любила Агафониха слово «бакалея», пахло от него копченой рыбой, конфетами, мятными пряниками. С на слаждением пересчитывала она медную и серебряную выручку, перекла дывала бакалейный товар из одного ящика в другой, перевешивала — сама себе ревизию делала, остатки снимала. Еще не старой была Агафониха в ту пору, любила наряжаться, и женихи находились, три вдовца сватали — не пошла на чужих детей. Одной-то больно уж хорошо, спокойно. Началась коллективизация — Агафониха закрыла лавочку, ушла со своим товаром «в подполье». В колхоз ни за какие блага записываться не согласилась: был слух, что на всех колхозников печати будут ставить, а печать от анчихриста. ...Закрыв'сани, ползет по дороге воз зеленого сена, колхозник в ту лупе сидит наверху и не видит, что большой клок отделился от воза, не захотел ехать дальше — это ли не господь послал Агафонихе? Выско чила, все до единой сенинки подобрала — козе на неделю хватит! А го ворят: бога нет! Есть! Одно плохо: звенит, звенит в ушах, бубенцы разливаются: дзинь, дзинь, дзинь1 Или это на улице, в телефонном столбе? Ветер плачет, хнычет в печной трубе, словно его побили, обидели, подушка около трубы — и в подушке что-то пищит, стонет. Два дня лежала на печи Агафониха, никуда не выходила, печь не топила, ничего не варила. Всю одежонку на себя натянула, скорчи лась в три погибели. Ах, как сладостно ноют все косточки! А один раз, ночью, в трубе так явственно пропели церковные голоса «Вечную па мять».
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2