Сибирские огни, 1962, № 8

тревожную и счастливую жизнь, и нет старому пульману покоя и горек ему пенсионный хлеб... Поезд проносится почти вплотную, ощутимо рядом,— вот-вот кос­ нется, схватит, рванет; тяжкое дыхание локомотива бьет в уши, а на си­ ней бархатной шторе, как на экране, мелькают огненные блики — словно отпечатки чьих-то проносящихся жизней... И все наглухо замирает в ста­ ром пульмане — все шумы, голоса, вздохи... И уже не порыв, не дерзно­ венный рывок, а усталость и виноватое смирение. Ни тревог, ни надежд, ни воспоминаний — расслабленные мышцы, бессилие старости... Нет, нет, это уже не сродни мне, этого мне не надо, хотя и это коснулось меня в то отдаленное уже время, когда в армейских обмотках, прихрамывая, вы­ шел я из ворот госпиталя... Воспоминания напали на меня не зря. Им что-то надо было от меня. Или мне от них. Не знаю. Заснуть я не мог. Чаще всего, настойчивей всего приходил почему-то на память наш давнишний довоенный оркестр при железнодорожном Доме культуры. Мы сидели на репетиции и в ожидании Миши Главацкого каждый оркестрант —и я, и Боря Чемакин, и Санька Коноплев — каждый сам по себе подолгу дудел как мог в своем углу. Дикие звуки, рев разъяренных зверей, вопли кликуш — вот что разносилось из окон второго этажа по тихим горбатым улицам поселка. Покачивали головой паровозники, спешившие в депо, ру­ гались, потрясая кошелками, женщины, толпилась под окном малыш­ ня... Но так было до тех пор, пока не приходил Главацкий. Милый, лохматый, небритый, всегда опаздывающий Главацкий! Кривобокая хибара за Красным мостом, пятеро черных, как уголь, детей, продранный пиджак, желтое улыбающееся лицо, мягкие кучерявые воло­ сы— это и был наш Главацкий. «Цыган-самородок»,—так - говорил он про себя. Он приходил — и прекращался ослиный рев инструментов — каждый сам по себе — и в единой медной груди оркестра звук за звуком складывалась единая мелодия. И чертова неразбериха превращалась в песню. Придерживали шаг деповские, женщины ставили кошелки на пес­ чаную мостовую, детвора смирненько рассаживалась в ряд на сосновом бревне под окном. Мы, школьники-дудари, не глядя друг на друга,— всю силу дыхания, все щемление сердца — в свои сияющие трубы. И чувствовали: сейчас мы — единое, сейчас мы — сила, мы — песня, призыв, горение... А жизнь пошла своим путем. Ералаш поступков, сумятица чувств, дни, как горсть дробин, брошенных с разлету об пол, все вскачь и враз­ брод... Рудник, война, ранение, госпиталь, бесхлебье, поиски, ошибки, утраты. Вечное ощущение репетиции, неслаженности, после которой должно прийти главное — песня. Вот окончил факультет журналистики, потом — Высшую партий­ ную школу, уже месяц как редактор угзонской районной газеты, а все вопросы, вопросы, вопросы... Да — вопросы! Кто все-таки написал то странно-витиеватое, нелепое, полуграмот­ ное, холодно-обвинительное письмо, из-за которого я почти прямо из рай­ кома, забежав на четверть часа домой, попал на инспекционную дрезину и тук-тук-тук — сюда, на разъезд? «Как мы есть путевые рабочие до конца незаметные рядовые труже­ ники Советской власти...» Интересно, какой из себя дорожный мастер Никаноров — тот, о ко­ тором в письме? Багровое от пьянства лицо, кулаки, заросшие рыжим волосом, взгляд исподлобья? Разбил чью-то семью, пьет беспросыпа, по­ ощряет лодырей и пьяниц-хулиганов.... Ну и тип! Но, не додумав про письмо и про Никанорова, я вдруг представил себе Люсю Чемакину.

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2