Сибирские огни, 1962, № 8
балласт придет, надо подготовиться, и еще разное-всякое... Состав с гра вием у блокпоста будем разгружать — увидимся... Он помог поставить дрезину. И вошел в дом. Не в квартиру — в табельную... Решить бы тебе, Никаноров, все дела. С . балла стом. И разное-всякое. От души желаю. Я сел, как привык, рядом с Коноплевым. Санька бросил на меня за мученный взгляд. Куркин пристроился сзади. И все вздыхал, бормотал, пожимал плечами. Выпавший болт не давал ему покоя. Мы проехали два или три километра. Куркин попросил остановить дрезину у новых шпал. — Хозяйка моя встретит вас! — а глаза уже шарили у рельсов в по исках выпавшего болта. — Вот он, сукин сын, сейчас я его, разэдакого, за- болчу. — И он ухмыльнулся во все лицо. Наша тарахтелка снова заскользила по рельсам. — Что же теперь делать? — тихо сказал Коноплев. Он осторожно потрогал мизинцем губу. — Ничего. Синяк пройдет. Губа заживет. — Здорово ты сердишься, а? — Сержусь? За что? — Знаю, за что! Мне, понимаешь, самому противно, что уда рил его! — Ты — его? Он бы у меня бородкой всю землю около путей под мел! Нет, я не в защиту Лазарева. Таких и лупцовкой полезно учить! Я о другом. Ты вот как — с бедой вашей? Перешагнешь, справишься, или будете все мучиться — и ты, и Сима, и Манятка? По чести — твой случай полегче никаноровского. Ведь Сима просто глупая девчонка — что она знает, что она видела? Блокпост надвинулся рывком, как первый план на экране. Дом. Бревенчатый сруб колодца. Огород, уходящий под прикрытие тайги. Бе- резняковая изгородь. Длиннющая серая скамья под высоченной лист венницей. Крутой пригорок, истоптанный поколениями путейцев. И у края пригорка — беленькие, пестренькие, темненькие платьица и штанишки. Дети Куркина. Четверо или пятеро. И, придерживая их за плечи, худая женщина, мать этих ребятишек. Белая косынка, светлая кофта, ситцевая юбка в ярких цветах... Приехали! Я не знал женщины более счастливой, чем моя мать при жизни отца. Я запомнил ее маленькой, стройной, быстрой — подвижное лицо, боль шие глаза, крепкие загорелые руки и ноги. Она очень любила возиться с нами: ходить по грибы, по ягоду, на озера, сумерничать с нами, встре чать поезда, и всё по дому —даже самое тяжелое —делала весело, с иг рой. Сморщит небольшой прямой нос: «А ну, путейцы, возьмемся»,— и пошло мытье полов, стирка, белёнка, прополка, косьба — как же не по мочь ей, когда все делается с припевкой, с задором, весело и хороводно. Она очень любила нас, своих детей. Но больше всего на свете— больше, чем меня и сестренок, больше, чем себя самое,— любила она отца. Когда она выходила вешать белье, или к поезду, или покормить кур, она всегда, прежде всего, засматривала в ту сторону, где сейчас может быть отец. Она умела терпеливо, со сдержанной радостью поджидать его с обхода, заваливая себя работой. Когда я подрос, стал примечать: неспокойная, не обвыкшаяся эта любовь—любовь тревожная, не остывшая.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2