Сибирские огни, 1960, № 12
траченных за зиму штабелей дров. Дощатые частоколы отделяли от дво ров кусочки огородов. Соседи жили, в основном, дружно, и летними вечерами старухи на лавочках согласно обсуждали неблаговидное поведение дочери Соньки- ных, которая «ходит то с одним, то с другим». Но нередко вспыхивали жестокие перебранки — то шалая курица проникала в соседний огород, то пропадало несколько помеченных углем поленьев, то чей-то сынишка забивал гол в окно соседей. Здесь все знали про всех и всё. Вместе умилялись появлению ново рожденного, вместе плакали над покойником, по-русски широко гуляли в красные дни календаря, бегали за милиционером, когда в получку сле сарь Ложкин, которого не хотели в пьяном виде пускать домой, бил окна своей собственной квартиры. Уже на другой день он сам вставлял их, сконфуженно усмехаясь на добродушные реплики соседей. И вот теперь лицом к лицу со всей этой жизнью, на месте, где два года назад были снесены такие же вот закопченные временем хибарки, встал пятиэтажный каменный дом. Он был высокий и большой, занимал весь квартал и сразу как-то прижал к земле серую убогость улицы. И все же он был легким, казалось, будто он плыл в лазурном океане неба. Тре петали фигурные балконы, широкие промытые окна сияли, как иллюми наторы корабля, что отправляется в неведомые и заманчивые края. Алые дождевые трубы поднимались к крышам, словно флагштоки. В воображении бабки Ермолихи дом был воплощением той смутной надежды, которая тревожила и звала ее всю долгую жизнь. Бабка и впрямь боялась третьего этажа. Была она сухонькая и лег кая, как осенняя былинка. И хотя ее жизнь за последние десять лет, с по явлением в семье второго зятя — электросварщика завода, наладилась, хотя появилась запоздалая семейная теплота и прочность, все же бабка так и не приобрела ни дородности, ни приятного характера. ...Вселение началось утром воскресного дня, а в субботу в старых домах всё поднялось дыбом, каждая вещь сошла со своего привычного места. Прозрачные дымки пыли колыхались над осевшим весенним сне гом дворов. Выбивали старые тюфяки, перины, диваны, разворачивали слежавшуюся рухлядь в сараях и на чердаках. Было удивительно, как много тут накопилось всего. И даже самые ненужные вещи цеплялись за сердце — как будто не хотели отпускать людей в новый дом, в новую жизнь. Бабка Ермолиха, облачившись в зятеву прожженную стеганку и повя зав желтый лоб серо-черным клетчатым платком, всю субботу возилась в захламленном сарае. Она уже выволокла оттуда до десятка невозможно сучковатых и потому нераскологых чурбаков, две рассохшиеся кадки, де сятка два разрозненных и вдребезги изношенных сапог и башмаков. Достала она и прогнивший, со ржавыми пятнами, старый невод, с которым еще лет сорок назад покойный Федор выезжал на Иртыш. ...Привозил он тогда бокастых окуней, темных скользких щучек и да же стерлядей и нельму. Разворачивал перед ней, перед молодой Ермоли- хой, это серебряное богатство. Жарко пламенели влажные плавники рыб. Жарко горели в те далекие годы и молодые губы Ермолихи. Было и у нее, хоть короткое, да счастье! Было... ...— Вечная память... вечная память... — шепчет она сухими, уже призапавшими губами. Плотник Федор Ермолин, мобилизованный колчаковцами и дезерти ровавший, только одну ноченьку после того и прожил в доме. Утром, прямо во дворе, босого, заарканила его колчаковская облава.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2