Сибирские огни, 1959, № 5
— Э-эх, а тут еще есть тянет, — процедил кто-то сквозь зубы. Ему не ответили. И опять в камере тихо. Лишь из коридора доносятся шаги по гулко му железному настилу балкона, да в камере звякнут кандалы от неосто рожного движения кого-нибудь из узников, и снова тишина, гнетущая, нагоняющая тоску, еще большую тревогу. Кажется, что время останови лось, застыло в зловещей неподвижности. В положенное время принесли завтрак. Его, конечно, не приняли, а, выставляя бачки с едой из камеры, успели заметить, что Деда среди над зирателей не было. Стало быть, его перевели на дежурство куда-то в другое место. Но вот появился другой человек, которого политические знали как одного из своих друзей. Это был фельдшер Тихон Павлович Крылов. Оставшись в камере с одним из надзирателей, Крылов принялся уговаривать узников прекратить голодовку. Они сразу же догадались, что пришел Крылов не зря, и не возражали, когда он начал проверять у каждого пульс и мерять температуру. — Зря, господа, затеяли вы эту голодовку, — продолжал свои уго воры Крылов и подошел к койке Пирогова. — А ну-с, молодой человек, покажите язык, та-ак... Дайте руку, та-ак, та-ак... Повернувшись спиной к надзирателю, Крылов, проверяя у Пирого ва пульс, сунул в рукав бумажку. Осмотрев еще несколько человек и еще раз посоветовав прекратить голодовку, Крылов вместе с надзирате лем ушел из камеры. Когда за ними закрылась дверь, Пирогов сел на койке, вынул из рукава свернутые трубочкой две записки. Все придвинулись ближе к Пирогову. Одну из записок он передал Губельману, вторую начал тихо читать вслух: — «Друзья, жизнь Петрова и Пухальского в безопасности. Калюж ного и Лейбозона схоронили сегодня ночью. Телеграммы отправили вчера. Еще одно большое несчастье. Сегодня ночью отравился и умер Софронов. Оставил письмо, что кончает самоубийством, протестуя про тив зверств начальства». Как один человек, ахнула вся камера. Несколько минут длилось мол чание. Никому не хотелось верить, что не стало в живых еще одного их товарища. Неожиданно прозвучал голос Губельмана: — Неправ он. Как он неправ! Это не доблесть, а, к сожалению, слабость. — Позвольте!.. — звонким фальцетом воскликнул Стручковский.— Товарищ Софронов отдал за дело революции самое лучшее, что имел — свою жизнь! Так зачем же его осуждать? Вот она — ваша большевист ская прямолинейность. Д аж е — жестокость! — Это же геройская смерть! — поддержал Стручковского худоща вый, с жиденькой русой бородкой заключенный в очках. — Его не упре кать надо, а головы склонить над его прахом следует. В борьбе все сред ства хороши... — Вот именно! Совершенно верно! — раздалось еще несколько го лосов. — Да , он отдал жизнь. Но — как отдал? — снова заговорил Гу бельман. — Мне, конечно, жалко Софронова. Он был человек благород ней и покончил с собой из солидарности с товарищами — в знак про теста против произвола. То есть — из самых лучших побуждений, пони маю. И все-таки — это его большая ошибка. Трагическая ошибка, да. Но если посмотреть на нее с высоты наших целей и наших великих з а дач, то факт этот, вопреки нашему личному сочувствию Софронову, з а служивает порицания. Мы, большевики, не одобряем самоубийства, по тому что оно все-таки является уходом из борьбы, понимаете? Уходом
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2