Сибирские огни, 1929, № 3
Затем описывается еще ряд домашних событий в этом же роде. И наконец: «Желая вывести себя из тягостного положения, прихожу к отцу моему и про шу позволения говорить искренне-больше ни слова... Отец осердился. Я поклонил ся, сел верхом и уехал. Отец призывает брата и повелевает ему не знаться avec се monstre се fils denature*). Голова моя закипела, когда я узнал все это. Иду к отцу: нахожу его в спальне и высказываю ему все, что у меня было на сердце целых три месяца; кончаю тем, что говорю ему в последний раз... Отец мой, воспользовавшись отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому об'являет, что я его бил!.. Потом, что хотел бить!.. Перед тобою не оправдываюсь. Но чего же он хочет для меня с уголовным обвинением?.. Рудников сибирских и лишения чести? Спаси меня хоть крепостью хоть Соловецким монастырем». Насколько нелепая история, поднятая Сергеем Львовичем, угрожала развернуть ся в очень неприятную для Пушкина сторону, можно заключить из другого места пись ма в Жуковскому: «Поспеши: обвинение отца известно всему дому. Никто не верит, но все его повторяют. Соседи знают. Дойдет до правительства; посуди, что будет. А на меня и суда нет я hors de loi**)». Конечно, выходка отца-Пушкина была кое-как ликвидировала. Но этот траги комический элизод оказался лишней и очень болезненной трещиной в жизни поэта, слишком нервной и без того. Год восстания декабристов и следующий за ним 1826-й год, принесший с'пчин ную развязку декабрьского дела и пославший на смерть ч в каторгу лучших русских людей того времени, были для Пушкина годали мучительно-тяжких переживаний. С од ной стороны, сознававшаяся им самим 'близость к видным заговорщикам ставила его в очень опасное положение перед властью. С другой стороны,— его сердце стучало в уни сон с сердцами его мятежных и страдавших друзей. Его тогдашние письма носят от печаток тягостных переживаний. При тех его настроениях дорога в Сибирь снова ка залась ему неизбежной. А сибирские перспективы теперь внушали ему ужас. Жаждав ший пять лет Сибири, «как восстановления чести», он без всякого энтузиазма ожидал сейчас иод окнами своего михайловского дола, фельд’егерского колокольчика. В письме к П. А. Плетневу, написанному в начале 1826 года, Пушкин тревожно спрашивает: «Что делается у вас в Петербурге? Я ничего не знаю, все перестали ко мне пи сать. Верно, вы полагаете меня в Нерчинске?». В. А. Жуковскому Пушкин пишет приблизительно в те же дни: «...Я от жандарма еще не ушел; легко, может, уличат меня в политических раз говорах с каким-нибудь из обвиняемых. А между ними друзей моих достаточно». Очень интересно в том же письме свидетельство Пушкина о близости к уча стникам декабрьских, событий: «В Кишиневе я был дружен с майором Раевским, с ген. Пущиным и Орловым. Я был масон в кишиневской ложе, т.-е. в той, за которую уничтожены в России все ложи. Я, наконец, был в связи с большею частью нынешних заговорщиков»... Конечно, Пушкин имел все основания «полагать себя в Нерчинске». Поэт пред видел, что .победивший бунт самодержец окажется неистовым в своем мстительном раз махе. II если этот царский размах не достиг в те дни тревожного михайловского затвор ника, то в этом сказалось нечаянное счастье всей будущей русской литературы. Но личные тревоги Пушкина отошли на дальний план в тот день, когда до него дошла весть об эпилоге декабря. Забыв про собственную, еще неонределившуюся участь, Пушкин писал кн. П. А. Вяземскому: * ' С этим уродом, этим ненормальным сыном. **) Вне закона. 10 л. «Сибирские Огни».
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2