Сибирские огни, 1929, № 2
Не хотелось шевелить хлеб нетронутых амбаров. По селу бегали десятники, стучали палками под окнами: — Отправляйся с разверсткой... завтра же. Председатель оказал, а то, говорит, в каталажку. Гурьян обругал десятника, дошел за ним до ворот, молча постоял, посмотрел на снеж ные шля и плюнул за ворота. — Чтоб вам «дохнуть, окаянным!.. Первый раз зашел он в домик, в котором жил Ефим, удивленно посмотрел в пустой угол и на белую полоску в нем— «лед от полочки, на которой стояли иконы. Устинья заметила замешательство свекра, вышла из кути и показала на проти воположный угол, где из-под занавески видна была маленькая медная икона. — Сюда вот молись, тятенька. Баюурман-от тот вишь чо наделал.— Она безна дежно махлгула рукой и ушла обратно в куть. Ефим, не взглянув на дядю, продолжал починять сапоги. Старик кашлянул, но и при этом племянник не подал вида, что слышит его голос. — Ты вот чо, сынок любезный,— начал Гурьян,— с разверсткой в город поезжай. Ефим поднял голову, посмотрел на бороду старика и, не поздоровавшись, согнул ся над саиогом. — Я не поеду. Меня это не касается. — Здорово живешь, сынок...— В этих словах была и обида, и укор.— Понятно дело, они не поедут, поезжай сгаричояко сам, тряси старые кости. Деточек выпоил-вы- кормил. О,дни говорит: «Сам хозяйствуешь, сам и поезжай», другой бает: «Ефимшо по едет и я поеду, не один же я буду робить за всю 'семью», а третий,— возьми его за рубль за двадцать,— с отцом, богом данным, разговаривать не хочет. — Не ной, старик. — Дожил, что никто слушать не хочет. Нет, я, бывало, отца-то до самой смерти ослушаться не смел. — Можешь отправляться к нему, хоть сейчас... Гурьян, одев шапку, пятился к двери. — Покарат осподь батюшко за непослушание, покарат жестоко. Помянешь мое слово, сынок, помянешь.— По щекам, покрывшимся в эти дни чуть заметными морщин ками, катились крупные, как градинки, слезы, терялись в седеющей бороде. Старик ушел не простившись. У крыльца он остановился и в недоумении пожал плечами. — И чо с ним делать? Господи, батюшко! Посидел на ступеньке, пока сгустились сумерки. Незаметно для семейных, будто прячась, прошел в дом; а оттуда— в горлицу. Одел старый кафтан и встал на молитву. Молился о том, чтобы ниспослал бог ума-разума родным сыновьям, а непокорного прие мыша покарал, чтобы образумился оп. Но молитва его прерывалась теми мыслями, кото рые вызывали ее. С поднятым крестом и полуоткрытым ртом минутами простаивал он недвижимый, ничего не видя перед собой. Тогда казалось ему, что мозг его разрешает какой-то важнейший вопрос, который неподвижной глыбой лег на его жизненном пути. Вздохнув облегченно, он опускал руку и шептал: — Плюнуть на все: пусть делают так, как хочут. Послужить на староста лет од ному господу,— Снова начинал молитву о вразумлении детей, но после трех поклонов рука останавливалась, и молитва оставалась неоконченной. Ему казалось, что часы попрежнему тикают на стене, отсчитывая вздохи его, и он думал, что то, что отсечено колебанием маятника, не вернется никогда. — Жизнь, как вода...— говорил он, вздрагивая от страха, овладевавшего им. Ему казалось, что впереди— туманные снежные вихри, вот-вот они захватят его и уне сут в путающую неизвестность. Ощущение прожитой жизни с каждым днем становилось острее и невыносимее, возрастал и страх перед концом жизни.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2