Сибирские огни, 1928, № 4
День был теплый, весенний. Закормившиеся сытые пчелы резали воздух звучным своим пением. Но пришел Гаврил к себе в пасеку и обомлел. В пасеке слышался уже не стройный пчелиный гул, а тревога. Уши услыхали недоброе, глаза нащупали разор. Колодки разбиты, мед вырезан... ... Вечером, когда Прошка явился с гор, его встретил Гаврил с Пантюхой и Мотькой. Сначала матерились. Во зле Гаврил и про наказанье богово забыл. Потом взялись за колья и били Прошку долго, неуемно, пока он издал последний крик. Но Прошка остался жив. И на следующий день, опираясь на костыль, прикосты- лял он к старосте и настоял сделать обыск у Пантелея Забокова. Когда понятые полезли на Панпохин погреб и нашли там Гаврилинские роялки со свежим медом, Пантюха взвыл и тут же хлеснулся на траву. — Крестьяне! Каюсь! Каюсь!—взревел он. Но потом сухо, обреченно, почти спокойно, под гробовое молчание стал расска- зывать : — Да. Было дело, воровал, грабил, мошенничал и теперь по делом... Посмотрите, добрые люди, волос у меня в голове седой... Душа трепещет, покаяться надо п по- каюсь!!—крикнул он. Потом снова тихо: — Покаюсь. Зимой, в прошлые годы, пасеку у Гаврилы ограбил я, а вину на- шептал на Симку с Прошкой... Коням крылья приделывал, покойником рядился, чтобы отпугивать встречных людей... Симка-то видел меня. Завертка у него в тот раз лопну- ла... А где Гаврюшка? Нет его?!. Украл он у матери деньги, а я с ножом: пополам, говорю, а то... Больше полтыщи было... Поделили. Из тех денег взятку землемеру дали, чтоб оставил он нам самолучшие сенокосные поляны. Помните, старики, не могли вы от нас оттягать эти поляны? И не оттягали бы! Старосту задобрили. Воры! Жулики! Я, Гаврюшка, все!!! А кулемки и капканы Гаврилины Симка хотя и мазал медвежьим салом, но плохо, видно, помогало это сало: попадали звери и вытаскивал их я... Лисиц, горностаев, колонков. Не так, чтобы ради наживы, а не люблю я Гаврю—жулик он, а может от его и я стал жуликом, вором, мошенником за это... Каюсь, каюсь! Бейте меня! Бейте меня подлеца!!! Ох, тяжело моей душеньке!.. Шел Симка вверх по Ведьминым падям и думал: — Симка, Симка! Жисть свою налаживал, про Америки разные думал, а на деле насчет Гаврнлпнова хозяйства старался, прикидывал: дуги у Симки будут под цвет, кони под масть, сбруя под медь, вся жизнь под лак! Охрой выкрашена вся твоя жизнь. Симка. Дядюшка всю твою жизнь опаскудил. Вот и жпсть. Ну, подрос, а что теперь?.. Сидел он на мшистом, холодном от вечера камне и думал обо всем этом тяжело, тяжело. Но это были не думы—это была тоска и волнующая злоба на что-то непонятное, в роде как бы и на дядю Пантелея и на дядю Гаврила, а может на обоих, на всех людей тоска и злоба, что пересказать было невозможно. И думал он, что теперь ему, Симке. жить будет еще хуже. Хотя и оправдался он в роде, но не в том ведь дело, что прав Симка или виноват, а в том. что у дядей зла друг к другу прибавилось, а, значит, и ко всем людям, и, конечно, Симка под это зло подходит. — Уйти бы теперь куда глаза глядят,—подумал он.—Но куда? В город?.. Симка вспомнил слова тетки—Гаврилиной бабы. Зимой этот разговор был. Спросил Симка: — Отчего, тетенька, в городах жизнь такая чудная—и баская в роде и в роде зряшная? Ответила тетка: — Не баская, а зряшная только. Им чо там делать то! Жрут да спят, спят да жрут да грешат еще леностью своей и праздностью. Мы туто-ка живем, хоть и не без греха, но в труде, богу угодном: работаешь на покосе когда, сорок потов сойдет.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2