Сибирские огни, 1928, № 3

сить квашню. Храпенье Аграфены доносилось с печи. Там стояли и сохли мои пимы. Я полез за ними. Меня опахнуло печным теплом, запахом горячего кирпича и войлока. Страшно хорошо было стоять босыми ногами на стежоном толстом одеяле, сквозь которое, делаясь постепенно нестерпимым, доходил печной жар. На этом одеяле спала Аграфена. Она ле- жала на спине, раскинувшись от жары и слегка открыв рот. Грубая холстяная ее ру- башка сбилась, оголив белые полные ноги. Сердце мое заколотилось. Мне сделалось трудно дышать. Я начал дышать ртом. Губы мои пересохли. Я замер в испуге: мне казалось, что от стука моего сердца и от шероховатого дыханья пересохшим ртом Аграфена сейчас проснется. Но она лежала все так же спокойно и спокойно и ровно дышала. Я осторожно опустился на горячее одеяло возле нее. Мое лицо было совсем близко от ее могучего раздавшегося тела. От него тоже шли широкие, ясно ощутимые волны могучей материнской теплоты. Я различал мелкие-мелкие росинки пота, выступившие в ложбинке между полны- ми ее грудями возле шнурка крестика. Мне не верилось, не верилось, что Аграфена не чувствует, что я смотрю на нее. Было мгновение, когда я каждой клеточкой своего тела знал, что если я лягу возле нее и прижмусь к ней, то она не прогонит меня, и все-таки я ушел. Ушел из-за гнусного ребячьего страха перед отцом. Может быть, это был не только страх перед отцом, а вообще тот темный бессознательный трепет перед запретным, тот страшный груз, который с детских лет отягощает душу каждого из нас. Мне это дорого стоило. Во мне как-будто сломалось что-то. В эту ночь я долго не мог уснуть. И, уснувши, увидел сон об Аграфене. Она всхо- дила на крылечко, неся в руках беремя дров. Ей было тяжело. Одно полено упало. Я подбежал и подал его ей. Ее искаженное надсадой лицо оскалилось в мою сторону. — Мне тяжело. Неси ты!—крикнула она, Я проснулся... Ферапонт Иванович оборвал свой рассказ. — Ну, что же вы?—спросила Елена. — Я... да так... думаю просто... Может быть, вам надоело меня слушать?—спро- сил он. — Нет. — Тогда хорошо... Потом, значит, была гимназия... Древне-греческий п латин- ский язык, частый онанизм и редкие и несмелые вначале визиты к проституткам... Уни- верситет внес мало изменений,—шире, пожалуй, стал размах. Нечего было говорить, что мне было не до науки. Временами я вдруг ясно осознавал, что иду к гибели, гнию за- живо, но сейчас же старался не думать об этом. Я погиб бы, конечно, если бы не благодетельное потрясение одного утра. Обыкно- венно, говоря о подобных внезапных «прозрениях» и «исцелениях», бывшие развратни- ки и забулдыги любят рассказывать о каком-нибудь особенном происшествии: перевер- нуло, дескать, всю душу и тому подобное, Со мной ничего такого не было. А просто про- снулся на следующее после безобразий утро,—голова трещит, во рту скверно, на душе слякоть, слякоть и какое-то ясное ощущение «утечки» жизни. Иначе не могу выра- зиться. Словом, событий чрезвычайных никаких, а перевернуло крепко! С этого утра я сказал себе—стоп! Через полгода этот перелом сказался тем, что коллеги стали смеяться над моим аскетизмом, а некоторые из профессоров заметно начали выделять меня из числа прочих студентов. Я перешел в разряд «подающих большие надежды». Но я не только подавал их, но и оправдывал. Предварительное сообщение, которое я сделал на заседании невро- патологов и психиатров касательно своей работы о гипнозе вызвало, как говорится, це- лую бурю. В это время я окончательно уклонился в область психиатрии. Мне долго будут памятны ощущения этой «запойной» работы. Я сгорал в ней, как прежде сгорал в разврате. Нервное вещество мое сгорало, как магний, подобно ему вы- хватывая из мрака самые глубокие и темные подвалы человеческой личности.

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2