Сибирские огни, 1927, № 5
есть— ходим и ходим. Глядь, день шапку на глаза— вечереет... Тудыть-тво!.. На углу толпится кобылка—наши! Подошли: винный магазин, погребом на зывают, громят. Кто сколько может, тот столько и пихает по карманам, а ко торые на улицу выливают— во имя революции, значит. Узнали, что это будет Шитт, который всегда на углу пришит,—третий подвал уже разбирают. Отдал я Пашке винтовку, спустился через выбитое окно, насовал в дарманы бутылок, вылез обратно. Две, для виду, вылил тут-же. И Пашке: айда, идем! Первую выпили вскоре под воротами. Стало теплей, отрадней и понятней—и люди, и город, и улицы, и дома, и еще многое. Вторую тоже пили под воротами. Третью—прямо на улице. Так же четвертую. Может и пятую... Не помню. Проснулись—вонь, сумрак, тела, мат. В башке— качка мозгов, ералаш. Огля делись, сумрак поредел: я, Пашка, многие другие. Виды у всех окопные, хотя половина штатских, есть чисто одетые. Сидят, как и мы, на полу, что квоч ки, высиживают пустые слова, больше самые похабные.— Что же, долго си деть будем?—Пашка ничего не знает, не помнит, никто сказать тоже не может. Все про Шитта вспоминают. Значит, за него и сидим. За градусы, так сказать. Положение не по сердцу, злит меня, Пашку, остальных. Человек морского обличия не вытерпел прежде всех. — На фронте,—говорит мне,—были, страдали там, свою власть взяли— нате, в собашник посадили. Порядки это, наши порядки? —- Нет,— отвечаю.— Нет, тудыть-твою! Не за то руманешгских мама- лыжниц портили, свою кровь поганили, вшей кормили,—должны разобраться немедленно и поступить, как с свободными гражданами, которые сами есть большевики. Пашка тут же резолюцию наложил отчаянную: сволочи!—Взругались все: такую власть нам не надо, не наша. Чистенький пиджак, с памятью в во лосах о проборе, к нам присоединился:—правильно, говорит, господа-товари- щи .—Сказал он, посмотрел я на него сбоку, посмотрел на него Пашка и ко торый с морским обличием. Стой! Чистенький и внутри и снаружи, пороху не нюхал, порция серая, ни мамалыжниц, никого не портил. — Позвольте,— говорю,— вы какое касательство до всего до этого, самого нашего, имеете? — Я,—отвечает, говорит,— к вам присоединяюсь совершенно, то-есть, согласен со всеми вашими рассуждениями. — Не имеешь правое на то,— замечает ему в резон морской человек.— Наша власть, своя власть, мы и говорим про нее, вы тут не при чем. Пиджак, однако, не унимается. — А порядки,— говорит,— какие, почему держут, пить-есть не дают, свободные граждане? — А ты не пил, не ел?—спрашиваю.—Тебе, может, теперь вовсе ни когда не надо давать пить-есть? Он не согласен. Тудыть-твою! Не согласен! Морской человек исходит нетерпением, как баба желанием мужика, вернувшегося с войны, показывает нам просветленное свое лицо и отдает ясное распоряжение:— бей его, братцы, буржуй! И первый— хлясь в зубы! В кровь сразу же. Так и вышло: избили мы его. Так вот оно,—сердце-то. Вино и сердце. — Правильно!— подтвердил Тужиков. — А теперь, после этого примерного случая, мы записались в красно гвардейский отряд при Тисгольмском полку. — Значит, первобытное состояние кончилось?—спросил я. — Так выходит,— рассмеялся Петр Куница.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2