Сибирские огни, 1926, № 4
у него миллион сыновей и миллион дочерей, и что приехавшая одна из мил лиона-—его дочь; немцы—его братья и сестры, татары—его братья и сестры, австрияки—его братья и сестры и китайцы и японцы— его братья и сестры. Но завтра, послезавтра вся деревня поднимется против приехавшей, и он, как отец, не даст в обиду ее—она его дочь... Екимко-Бог спутался, не знал, чему верить, и потому сказал: — Фомка-то Толкач уехал на пашню. Скрыл. А теперь возьмет вот и вытравит полосы. Индюк-от: ... мне-там делать, а гусь-от: под-тот-берег- плыть, а селезень-от: так-дак-и... ни щербата, ни горбата, животом не на- дорвата— хвост подымет, рот разинет—наскрозь видать... Или от томления Федора Петровича, или от его рассказа, или от чего- то другого—Маруся видела сон: Дым, волны дыма, и шум глухой и гулкий, и птицы кричат и падают, и го рит дым, горят и птицы, и горят и нет от них дыма: солнце вверху, внизу море. Парк. Маруся маленькая, бежит по аллее и за ней, прихрамывая, бежит ба бушка, задыхается, протягивает руки: «Маруся, Маничка». И тут же около бабушки человек на коротких ногах с соломенной шляпой в руках, и молчит и улыбается, а глаза лукавые, радостные... Целует Марусю лысый, и когда це лует—бабушка плачет, а Маруся переворачивается в толстых и коротких ру ках лысого и не может вырваться, видит парк, море и дымные волны моря... Круто лысый вырвал из кармана коралловые косточки, надел их на шею Ма руси и еще раз поцеловал и сказал бабушке: «Храни»—и скрылся. Маруся просыпалась, видела смуглое небо и тончайшую прослойку огней, слышала перепелов и еще что-то, как шевеленье трав, и закрывала глаза и снова— громадное озеро и солнце, и лысый... Когда всходило солнце, Фома Толкач допахивал, дорывал, дотравливап по лосу—ту, вокруг которой бегал ночь, и озирался Фома Толкач, как вор, и руки его впервые обвисли, размякли и не могли обхватывать только что на чинающегося дня: о день первый, когда Фома на меже лежал черствый и скорченный... III. У конной привязи исполкома мужики крепили лошадей и к мордам и ногам лошадей валили копнами травы: дежурные обывательские подводы; и ко гда лошади так, с кормом под ногами и у морд, мужики от коновязи шли к волисполкому, валились на отдых у крыльца волисполкома. У крыльца был Екимко-Бог, который болтал мужикам: — Была свадьба. Я был дружкой. Одна косая ведьма пришла на свадь бу. Сзади молодых шарила руками—нашла у молодых двух вшей. Заговорила этих вшей. Пустила этих вшей к воротам ограды. А была зима и оне, брат ты мой, вши заговоренные, не пужались и зимы. Ощетинились, слышь ты, к столбам ворот стали, и брат ты мой, вши не пропускают ни одной живой души: ни взад, ни вперед. Лошадь не могла выбежать из двора: сила, слышь ты. Толь ко станет к воротам лошадь, да ка-ак фыркнет, да ка-а-к метнет, скочит в дыбу, слышь ты, захромает и по всей туше кониной-то вошь человечья. А че ловечья вошь на скотине—смерть скотине. Измучились. Вот я думал, думал и придумал. Нашли в селе козла, притащили. Через забор приперли. Вот мы пьяным козла напоили—сволочь, три штофа вылакал. Связали мы козла—орет смертынькО'й козел, и пьяного-то козла к воротам ограды. Вот, слышь ты, по теха: вши козла с’ели, распотрошили, рожки остались. Кости козлиные сожгли. Сгорели там и вши, а пеплом-то козлиным—помали мы эту ведьму, з а
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2