Сибирские огни, 1925, № 3
волюция лишь дала дорогу, открыла выход тому, что беспутно бродило в жен ской душе в годы военные. «Курицыной» доли приходит конец: встает—орли ная, жадно раскрытая для жизни, борьбы, общественной деятельности, воль ного чувства, безраздумного подвига. Голос женщины-человека раздался на сходе, на фронте, на деревенской улице. Это почувствовали миллионы мужи ков—Софронов: «Баба—она, дивствительно, корова! А промежду прочим, человек. Теперь так полагается, ее голос примать»1). Тот, кто, однако, усомнился бы в том, что она и впрямь—«промежду прочим—человек» — должен был бы склониться перед коричневокудрой Ви- ринеей, этим классическим воплощением новой восходящей женственности. Все образы бабьего бунта, созданные Сейфуллиной до Виринеи—лишь беглые эскизы, робкие подмалевки, в такой же мере, как все ее предше ствующие работы—лишь несовершенные (а подчас и просто неряшливые) пробы пера по сравнению с ее последней изумительной повестью («Виринея»), В образе Виринеи бабья любовная удаль вырастает в скифский про тест, насыщается ненавистью к богу, к лживому, лицемерно прячущему по хоть, городу, сливает в себе пафос любви, материнства и зрелого, страстного революционного активизма. Интимнейшие нити связывают этот гипнотизирующий, золотоглазый об раз, горячим стеблем раскинувшийся над новой деревней, с классическими образами русской женской стихии.—Мы слышим в ней озорной, бунтарский смех лукавой достоевской Грушеньки («Братья Карамазовы»). Тихонько она перекликается и пересмеивается с матреной Белого («Серебряный го лубь»), той самой, у которой в глазах—и стихия, и тайная мощь в «окиян- море-синем» очей и звериная похоть во влажно оттопыренных губах, и ре лигиозный экстаз «холубиных» радений во всем затаенно-протестантском существе. Она впитала в себя и вольную босяцкую стихию горьковской Мальвы... Но нет, но нет: она больше Грушеньки, Матрены и Мальвы, она ушла дальше их, она жаднее ищет, грознее протестует, она—уже цветаевская Царь-Девица, она жаждет пустить «отросток от тела своего»—для роду «ве точку», но она же, смутно порываясь к духовному наполнению, к «своей точке», в смутных поисках органического синтеза души и тела, любви и сво боды, буйного здоровья и гордого утверждения героического в себе, бежит от хлипкого, чахоточного, гнилого Василия (не эти ли инвалиды и больные,, оставшиеся на селе в годину войны, подсказали образ «царевича—лапши» Марине Цветаевой?), ищет удовлетворения своей «маяте» в краткой встрече с инженером, но, презирая лицемерное «нетерплячее» господское нутро, обра щается в «гулену-бабу», пьет горькую, шатается с приисковыми рабочими, пока не находит себя, разом—и мать, и возлюбленную, и партизанского «командира»,—находит в революции, плечом к плечу с мужицким вождем Павлом Сусловым. Виринея—не «душенька», Виринея—товарищ: она умеет пить самогон и развратничать в душной безысходности, в отчаянном сознании бесцельно вянущего бабьего тела и героически-бесстрашной скифской души, но она же умеет одна вытягивать на крутых своих плечах мужицкое хозяйство под- польника-мужа, умеет схватиться с крепкими акгыровскими мужиками в ми тинговой страстной полемике, умеет «на сносях», в последне дни беременно ') «Перегной», 145.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2