Сибирские огни, 1925, № 1
вал в прошлом любимый сгусток тьмы, пытался вылепить из него бес форменный лик своей последней отрады: одни— из кокаина и морфия, дру гие— из Пинкертона, третьи— из оргий пола и Вербицкой, а те— на черте самоубийства, а те— у хиромантов иль гадалок. Разве, ни во что не ве руя, не искушали вы судьбу свою в спиритических сеансах, в обмазан ном сажей блюдце и вертящемся столике? Разве не пытались перевопло титься в тихих сологубовских мальчиков и полететь, полететь, оглашенные и омеряченные, на остров Ойле, к королеве Ортруде? Разве не спасались в куцохвостом вегетарианстве, в горе-толстовстве, в остервенелом искании заумных языков, зажизненных радостей и печалей? Революция должна нас воскресить хотя-бы потому, что на гибели первой революции и возросло, быть может, наше бездорожное поколение. Что, если мы—лишь причуд ливые, дикие ледяные узоры на заиндевелых стеклах жизни, дети первой изморози после первой весны? Мне больше нечего сказать. Я не знаю, сколько раненых и убитых в Петрограде, нужны ли обструкции и забастовки, нужна ли комиссия иль боевая дружина, мне чужды все пар тии мира, и я в них ни-ког-да не пойду,— вдруг истерически прикрикнул Михаил и даже сухо стукнул пальцами по столу,— но я говорю вам: иди те в революцию— и совершится революция в вашем омертвелом сознании!.. Не знал, зачем эти люди хлопают в ладоши, зачем повторяют его имя, осыпают вопросами, предложениями.— Не знал, зачем Матус трясет его руку, и Лена тихо плачет, опустив голову на стол.— Чувствовал лишь, что надорвался, что круто поворачивает руль своей жизни из твердо зна комого бездорожья в жуткую, огромную неизвестность. Познал: пади сей час все герои столицы, пулями распни руки поднятого народа,— он, вдруг упавший, вдруг увидевший пустую пасть ненужного «вчера», он, малень кий, не вернется, к себе, большому. И потому острее вглядывался в лица, нахлынувшие ниоткуда, веду щие нивесть куда, но лица остались чужими, и бьшо до боли, до дрожи жаль ненужной, публичной, на площади, исповеди и притягательно-безыс ходного прошлого. А чужим людям не было дела до его угрызений и переживаний: спешили сами наполниться свежим, в жизнь ворвавшимся, смыслом, то ропились освятить этот радостный смысл своим насущным, пусть малень ким, делом. Уже подхватил собрание откуда-то вбежавший бронзовый малый в фуражке технолога. Бронзовый ворвался с каким-то заранее готовым ре шением, уверенно вскочил на стол, взмахнул квадратной кистью, прика зывая замолчать, и, еще запыхаясь, видимо, от поспешной ходьбы, зата раторил крикливо, резко отрубая слово от слова, фразу от фразы, точно говорил на ветру перед десятитысячной толпой. Матус немедленно дернул Троппа за рукав, шушукнул: — Он самый! Ста-а-а-рый эсер. Из подполья, братец. Слышишь, как замолол? А-ги-та-тор! Глотка крепче, чем луна, что ковалась в Гамбурге. Внимай: две комиссии— организационная и агитационная. Агитационная распадается на три секции: литературную, рабочую и крестьянскую. Кре стьянская секция на две подсекции. Кооперативная подсе-е — Ну, и за- пулеметил же: одно слово— пар-ти-я!— огрызнулся Матус и громко, на зло, стал кашлять и сморкаться. А рабочие, тем временем, вышли из-за колонн, улыбаясь от уха до уха. — Во-о о... Она самая: ёрганизация! Теперь наша взяла— и никаких гвоздей!
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2