Сибирские огни, 1925, № 1
бываясь, зачитали с двух концов, и голоса их стали такими-же крикли выми, фальце.тными, как у Матуса. Не революционный под'ем, не самоотверженное отчаяние тысяч бар рикадами, беззащитными телами закрывших пасть пулеметам, не героизм серых, голодных женщин у пустых булочных и полных казарм,— нет, не это поразило читавших: потрясал самый факт действия, развыв много векового гипноза власти, безнадежного: было и будет. Тропп всегда считал царя, пристава и цензуру чем-то фатальным, как смерть, как эпидемия, иль молния во время грозы. Так и относился к самодержавию: как к одной из стен, заступавшей дорогу свободной воле человеческой, как к злу безысходному, с которым бороться— беспо лезно, победить—невозможно, принять - отвратительно, но покориться— нужно. И вдруг, не один, не великан, не герой, не ницшевский (Jeber- mensch,— миллион рванулся из цепей, посмеялся над сказкой о титанах, Прометеях,— миллион Прометеев зачал в чаду, во тьме ослепительный свет в войне— волю к миру и в рабстве—свободу. Матус прав: сказка по улице пошла— и пред этой сказкой чахлые отчадили безумные бреды его творчества. Матус торопит. Вахлак, обломовец, способный в полосу тупой тоски неделями не подыматься с постели, не отрываться от Штирнера и шах мат, он вдруг ощутил в себе вулканическое клокотание энергии; никому неведомые взорвались в нем запасы, склады жизнедеятельности. Теперь разом: бежать, собрать, говорить, делать. Лена удерживает. Куда? К чему? Дело сделано в центре, а они— что они? Выйдут на улицу с красным флагом, увлекут десяток реалистов, а там вдруг лопнет, и десяток, с Михаилом и Лешим, глупо попадут в ка талажку. И, наконец, что общего . меж ними и революцией—-это еще не понятно. Правда, кончится война, а быть может, и не кончится? И куда приведет этот вихрь? Революция лишь помешает напечатанию романа Михаила... Что? Она— «душенька»? Ей наплевать на страшные слова: кто верит в свое безверие, кто знает дорогу своего бездорожья,— тот не сольет свое творчество даже с самыми прекрасными подвигами толпы. Придет Володя и, уверена, согласится с нею. Матус взбесился' Так и знал: женщина— вечно застойное, мещанское начало жизни. Она всегда— поперек мужского действия. Правда, револю цию начали сейчас как-будто бабы, но это бабы рабочих —о-со-бы-е бабы, пр-р-р-ролетариат, чорт побер-ри! А Лена с ее цеплянием за прошлое, за изжитое, быть может, вчера!.. И к чему облюбовывать страдания бездо рожья? Страдания, которые любишь,— это уже не страдания. Страдания— это вам не болонка, и на коленках, под грудкой, калачиком их не свер нете. Если были они настоящими и горло удушьем давили, то вот и будь они прокляты! Он-человек собачьей конуры, он—дезертир, кусок шерсти белокурого зверя, перед которым Шопенгауэр с Гартманом— лишь ве селые сатириконовцы,— он, сударыня, предлагает себе и вам броситься вниз головой, в революцию, и вырастут крылья— по Достоевскому, миледи! Михаил лучше всех знает, в какой тупик зашли они в течение трех лет войны. Не то страшно, что миру не быть, а то, что и чай-то пить не возможно: першит, миледи, першит! И подполье достоевщины у ж ' пле сенью пропахло-с! А ваш дамский индивидуализм— ах, оставьте! Недаром он, Матус,—женоненавистник: женщине чужда революция духа, не толь ко—крови и действия. Пусть пробесится революция лет пять— и Лена „Сибирские Ог, и“ № 1 . 1925 г. 4
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2