Сибирские огни, 1924, № 4

колотку (иные строганиной называют: на тридцати градусном морозе засты- нет до звона серебряного рыба, на хрусткие, белые куски обухом разобьешь ее—вкусно!..); понятен ему стоязыкий, стоголосый говор тайги и знаки ее Понятней ему, пожалуй, мудреных головоломных формул и выкладок там разных политических, социальных. Холодное сердце у Коврижкина (у охотника всегда оно холодное), толь- ко кровь быстрее по крепким жилам льется. Холодное сердце вспыхивает, ширится, когда идешь по следу, по горячему следу—и впереди изнемогающий (не уйдет! не уйдет!), обессиленный зверь... По красному зверю—через хребты, через распадки, через застывшие, укутавшиеся снегом речки—идет Коврижкин, и сердце холодное вспыхива- ет и ширится, и быстрее бежит по жилам кровь... — Вот мы им хвост накрутим!—Сверкают крепкие белые (без пасты, без порошков—у волков всегда они белые) зубы.—Ведь накрутим, ребята?! — Накрутим! По перво число!.. —рявкают, кашляют, смехом давятся бойцы. И шевелятся на обветренных лицах дезертиров светлые тени—не смех еще, еще не улыбка, а предвестники их, намеки. — Накрутим!.. По хребтам, старой брошенной дорогой, движется коврижкинская стая. В стороне остаются деревни. Но оттуда бредут таежными зимниками новье бойцы: мужики корявые, верные, лохматые—лесовики. Неповоротливые на вид, неуклюжие,—да ведь и про медведя праздно говорят, что неповоротлив он, а кто по тайге легче и бесшумней его к добыче подкрадется? И вместе с мужиками—новые, новые дезертиры. А Коврижкин оглядывает новых сотоварищей своих, к месту прилажи- вает, остро глазами прощупывает: не таи, брат, чего ненужного, неладного! На остановках, на привалах в коврижкинской стае говор и смех. О чем толкуют?—Там, в стороне, белые идут, готовясь тяжело ухнуть за море свя- щенное, уйти совсем. Не о них ли?—Нет, у таежных людей не это главное. Кругом, укутавшись снегом, нарядная, чистая тайга разлеглась. Кругом мяг- кие шумы ее текут. О ней это говор, о ней. И только те, новые, от белых ушедшие, живут недавним своим прош- лым, о нем, неотвязном, бредят вслух. Нужно им сбросить его с себя, отряхнуть. И, разрывая привычные, будто ленивые слова о старых шатенях, на зиму неуспокоившихся медведях, о дикой стихийной схватке самцов-соха- тых за лосиху, за любовь с нею, о коварной повадке лисицы, о всех таежных обитателях—живых и неподвижных—разрывая эти крепкие, корявые и, словно, неуклюжие слова,—вплетет кто-нибудь о тех—о полковнике, о ба- бах гулящих, о красильниковцах, о расстрелянных. И уж, конечно, о том, как бережно хранит начальство белое началь- ственные останки подполковника Недочетова, того, который, где-то там, слышно было, на западе, целую волость спалил, ненужно и жестоко. Когда доходит до Коврижкина рассказ о гробе с почетным караулом, о вдове скорбной,—холодно светятся его глаза и, чуть-чуть раздвигая губы, говорит он: — Где это они, сукины дети, гробы-то для себя запасут, когда мы нася- дем им на плечи?.. Хребет за хребтом переваливает стая. И где-то за последними хребта- ми—вот скоро—сверкнут байкальские белки.

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2