Сибирские огни, 1923, № 4
эта мрачная злоба сочетается с неумирающим сочувствием голодным партизанам! с своеобразной, мужицкой „мировой скорбью", болью за человека, за поруганную веру, за обманутую любовь. И надлом этот переживает не один только культяпый Павел. Единоборство „соловьев" с „синими зверюшками" никому из них да ром не проходит. Разве Ерьма, набунтовав против косных сил мещан ского быта, не возвращается к кулаку? Разве Каллистрат Ефимыч не бросает под конец незавершенную революционную борьбу, чтоб осесть на полоску, заняться пашней, новорожденным ребенком? R бунт отца Наума, у которого „душа болит", бу’ против „раз- графленой души" упродкомиссара — не кончается ли его жалким по ражением? А истомленный сомнениями, неверием в свое черное (или, что все равно, „белое") дело капитан Незеласов не погибает бессмыс ленно с щеночком на руках и с диким, тупым приказом на устах: „патронов... того.... не жалеть!"1). И если коммунист Никитин, в изображении Иванова, обраща ется просто в „разграфленого" автомата, льющего кровь без люб ви, за разрушенными деревьями леса не видящего, то все прочие „правдоискатели" веры своей не находят, лепятся всеми своими мы слями к земле, скарбу, хозяйству и растворяют свое „соловьиное" начало в синем зверюшкином океане. Конец всех порывов, по Иванову, один: слопает соловья синий зверюшка — слопает и не подавится. R художник доволен, ему и заботушки мало: были-бы только ветры, да степи, да слова дикие, да дерево, а при нем какой ни на есть человек... Самая идея революции,— как ни подлинно, вулканической, чер ной грудью встает земля,— как-то распыляется, тонет в творениях Иванова среди безудержной похоти, в лучшем случае — знойной муж ской любви Васьки Запуса, для которого „история взятия казаками Пав лодара в 18-м году будет историей Олимпиады, так как Запус через кровь и трупы видел ее мокрые — словно зсе из воды — смуглокожие глаза; над серым пеплом пожарищ — головни тлели, сосали грудь, как ее кооы“ .2) Еще чаще тонет она — молнийная идея революции в бессмысленном пролитии крови темных, забитых киргиз или безвинных сифилитиков Митек Смолиных... И это, думается, не от вражды к революции художника, но от того, что в нем, в том самом бунтаре и ветролюбце, нет своего сим вола веры, нет своего духовного стержня, ибо и в его душе слопал Соловья Синий Зверюшка, а Человека пожрала Вещь. V. И все-же крепкая, сочная рыже-огненная кисть у Всеволода Иванова. И все-же — твердым, чеканящим образы взором видит он сегодняшнюю деревню. И ' все -же — один цз немногих он, скажу больше — один из первых, кто любит деревню отнюдь не любовью к жене некрасовского сотского, который — „то ноги ее целовал, то плеткой стегал ее белой." Нет в его бытописании деревни ни зла- товратского подслащивания, ни бунинского проклятия, ни горьковского презрения — только зоркая, беспощадная, звериная любовь, только *) Н., „Бронепоезд" 14 — 69, 77. а) „Красная Новь" 1923 года, книга I, „Голые пески", 130.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2