Сибирские огни, 1923, № 3
—только подготовка этого часа, над тазом с огурцом. Зачем; ей какие-то идеи?.. Предать себя, метаться, слабеть, но уголком одним задернутого глаза все-же видеть, кан милый от радости чумеет,. выгребает из вздорного комочка золотую жизнь". * ) — И , забеременев, от Курбова, „вступив впервые в мир иной, утробный, полный ненаре ченных вещей, она жила жизнью напряженной и в то же время ти шайшей, травяной. 2) — Вот и нет больше ни „чудовищной глуби", ни демонов, ни „жертвенной чесотки": Катя, к полному удовольствию автора, „пре дает себя", чтоб зажить жизнью „травяной", „утробной"... Видение этого всероссийского „ничевочества", культ цинического всеоплевания и всепредательства и составляет истинный пафос твор чества Эренбурга. И Нэп для него—полнейшее оправдание этого миро ощущения, этого цинизма пустоты, (ничего не имеющего общего с рас- кольниковским „цинизмом гибели"). Нэп и означает, по Эренбургу, торжество всероссийского и всемещанского, эр-эс-эф-эс-эр-ского „цып- лячества"—утробное, шкурное начало побеждает, мешочническая с т и х и я , в цыплячьем образе, проглатывает все (в том числе и Курбо ва, кончающего самоубийством), этот нэпманский „цыпленок" „не подавился ни папками, ни пишущей машинкой, ни всемирной"—по милуйте, ведь „цыпленки тоже хочут жить"... В этом—сатанинский апофеоз, начало и конец, альфа и омега романа и всей мировой действительности в постижении идеолога современного ничевочества... Все остальное—попытки окружить Курбова героическим ореолом, мотивировать его самоубийство, не как акт внутренней пустоты, но как выражение непримиримости с „цыплячьим" бытом, точно т а кж е , как и все рассуждения автора о Красной армии („красноармеец без сапог, зато с звездой: если нужно, сейчас же умрет"), и т. д.—отдает сухим репортажем или натянутой риторикой; эта липкая, штампованно лицемерная фразеология, какую сейчас вызубрили назубок все спе цы и сменовеховцы, бессильна заполнить сияющую пустоту безверия и идеологической никудышности, под знаком которой родился роман Эренбурга. И мы верим поэту не тогда, когда он, пытаясь дать „философию" жизни Курбова, риторически возглашает—„партия между волей и лю бовью кончилась в ничью", 3)—а тогда лишь, когда (в финале ро мана) „отбитый кашлем и самогонкой голос с педантизмом немецкого философа" из Тараканьего брода цинически-хихикающе поясняет „ученикам": „И ен смутился и застрелился, Цыпленки тоже хочут жить"^4)— l) Ibid, стр. 199. Курсив мой.—Я. Б. а) Ibid, стр. 201. Курсив мой.—Я. Б. *) Ibid, 182. «) Ibid, стр. 203.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2