Сибирские огни, 2008, № 7

жишь с гуманитарных лекций, / идешь и стро­ ишь из себя». Не вуз и даже не цирк — ули­ ца, двор, публичное, площадное место явля­ ется главной ареной для таких «кинических» героев из народа, точнее, из фольклора «до- языческого, доболванного». Автор больше живет, чем пишет, потому так скоморошьи коротки многие его стихи-реплики: «Кресть­ яне не любият дворян / за косы, за ноги, за пудру, / за обтяжку в боках. / Много дворян не любило крестьян / за моды, установлен­ ные на века»; «Ну, покалечен я, ну, помят. / А поживем ишо»; «А Есенин смелый был. / Купание принял со своей страной». Но, как часто бывает с очень веселыми, «фольклор­ ными» людьми, за чудачествами героя И. Овчинникова кроется одиночество мудрого, как Диоген, непонятого людьми, состарив­ шегося человека, деревенского по сути, но вкусившего городской жизни, книжной об­ разованности, только спутавшей его мысли и чувства. Апофеозом и почти прощанием с социумом и с миром звучат эти строки: «Да, я один, седой, бездетный, / В толпе су­ губо автономен. / Иду купить себе газету. / Последний номер». Те же мотивы умного, чувствительного, до ранимости, одиночества составляют сти­ хи Анатолия Соколова в его подборке «Под­ виг власяницы и вериг...». Несмотря на свои тягости, горести, хвори, поэт не оставил, как герой С. Михайлова, смрадный и ревущий Новосибирск. Его неприятие города— обрат­ ная сторона его же любви к нему, пополам с непременной горечью. Когда пейзажем, фо­ ном, служит «ленивая сибирская река» Обь, «как ощипанная курица», готовая «к полной заморозке», когда разложен «пасьянс бульва­ ров» и «всходит принц на Спартаковский мост, эфиопа мрачней», нет места высоким чувствам. Нерастраченные, они подогревают пафос горьких сожалений, но и благословля­ ют краткие миги любви: «И на Фабричной в доме № 8 / С тобой цвели мы, словно два цветка»; «Мой бывший дом, где враг трубит победу, / Меня другая / обнимает ласково... / Я никуда отсюда не уеду!»; «Какие сны цве­ тут на клумбе ночи! / Как страшно их в упор не узнавать!»; «Милостивый Господи, когда же / Перестанет жизнь во мне кричать?»; «А душа летит в такси маршрутном / К дому, где меня никто не ждет. / Даже книги мне уже не рады». А также — ярко-ядовитые метафоры, сравнения, гротески, которые наполняют сти­ хи-монологи А. Соколова: «Заплеванный скверик вдруг хвост распускает павлиний», «ночь на голову прыгает жабой», «ночь бро­ дит, как фотограф с обезьяной», «будто тевтон­ ские рыцари в касках / висят на заборах каст­ рюли, пимы, чугуны», «осин ободранный баян», «на Эверест посуды грязной /пикиру­ ют квадриги мух». Все это напомнило бы эпи­ зоды ироикомического эпоса В. Майкова или М. Коцюбинского, если бы не нешуточный трагизм одинокого «Я» героя, его роковая городская судьба: «Всего за три сотки души поклонюсь в ноги избам / И вновь в опосты­ левший город уйду умирать». Это неотступ­ ная минорная нота исключает подозрения во всяком комизме: его образы-гротески, как в теории Зенона о природе движения, не составляют непрерывной линии: они дви­ жутся точечно, всплесками эмоций поэта. И тогда стихи А. Соколова, запечатлевая ре­ альность в мизансценах гротесков — гра­ фики, карикатур, резкой живописи маслом — превращаются в кунсткамеры городской жизни. И в житие его одинокого обитателя. Стихи Владимира Ярцева подборки «Возвращение домой» возвращают поэзию сборника в спокойное русло. Эту поэзию так и хочется назвать домашней, по-настоящему, без «одомашнивания» Древней Греции и Рима, как у С. Михайлова. Кредо лирическо­ го героя содержится уже во втором стихотво­ рении подборки: «Как всякий домовой и раз­ ночинец, / Я не терплю ломбардов и гости­ ниц», и в то же время — «я космоса боюсь / и в этом честно признаюсь». Тихий созерца­ тель, задержавшийся в позапрошлом веке, по­ клонник Баратынского и Фета, он поэт про­ винциальный, во всех положительных смыс­ лах этого слова и понятия, избегающий сто- личности во всех отрицательных смыслах этого слова и понятия. Именно в этом кон­ тексте следует читать эти, казалось бы, пе­ чальные строки: «Замышлялся вселенский размах, / Местечковый ссутулился вымах». Именно поэтому он пишет на среднемещанс­ ком языке трюизмов, облагороженных обая­ нием авторского «Я»: «Сотканный из множе­ ства влияний», «череда мгновений быстро­ течных», «сарафанной лестью не прельщусь», «нежная прихоть», «явственно видна», «страждущий сад», «дела его плохи», «не с руки», «довольствоваться малым» и т.д. Но эта скупость на оригинальность, эффектность образов происходит от желания полнее вы­ разить душу: «...Я со словом связываю сло­ во / Без умысла, но как велит душа». Тем бо­ лее, если она уже приуготовляет себя к зака­ ту: «Есть младшая сестра. А это значит, / Не кто-нибудь, — она меня оплачет, / Когда по­ возку тронут со двора». Но пока этого не слу­ чилось, поэт отдается «ереси неслыханной простоты» (Б. Пастернак). Запоминаются стихи о встрече с кумандинцем Чепугачевым («думать о тебе ежеминутно / никому на све­ те не дано»), с «астрономом краеведческого толка», предсказывающим всемирную ката­ строфу («я обнаружил: мир неузнаваем — / шел дождь, и люди не скрывали слез»), с га­ далкой Григолой, рассказывающей герою то, о чем он и сам знает: «Не припомнишь, как меня зовут? / Жуткие бывают имена». Мо­ жет, для того, чтобы не «припомнить», не 171

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2