Сибирские огни, 2008, № 7

вратить их в юморок постмодернистского толка не дает саморефлексия поэта: как и у Д. Хармса, несомненного предтечи пан-клу- бовского стиля (к которому принадлежит автор), за всеми «шутками» стоит, может быть, еще более глубокая тяга к Абсолюту, чем у «тихих», «камерных» и «натурфило­ софских» лириков. «Сестра воды — / Пусть это и звучит нелепо, — / Всей правоты / Нет даже и у неба»; «Меч хорош для харакири, / Шелк для кимоно. / Все, что делается в мире, / Переплетено», — не философствует, а приоткрывает свои подлинные мысли поэт. И не его вина, что в здешнем мире найти Истину с большой буквы невозможно — в нем происходит вечный круговорот бессмыс­ лицы и хаоса. Которые являются предпосыл­ ками и гармоничного Космоса, и бытового маразма: « ...А за неприбранным столом, / Дыханьем отгоняя мошек, / Лежит твой Выс­ ший Эталон, / Он хочет, но никак не может». В итоге поэт блистает пока только пародия­ ми, где есть место уму, парадоксу и тщатель­ но скрываемой тоске по Идеалу. И едва ли не лучшими стихами А. Ахавьева остаются «пес­ ни» о Пушкине и Бродском. Юниль Булатов (подборка «Лунный канатоходец») — поэт другого склада и мира, иной Вселенной. Если у А. Ахавьева главен­ ствует мысль, то у Ю. Булатова — чувство, вернее, оголенный нерв, реагирующий на все боли, беды, несчастья, трагедии, происходя­ щее в его жизни. Тем не менее, и оно, это чув­ ство, завладевая поэтом, искажает реальность, создавая гротескные, почти безумные карти­ ны. Но это не «наброски» и «черновики», а самый настоящий реализм, только увиденный в увеличительное стекло потрясенного не­ справедливостями жизни поэта. Уже в самом начале подборки герой Ю. Булатова, провин­ циальный мальчик, уплывает в белом облаке паровозного пара в Китай, встречается на не­ бесах с отцом, оказывается у «киргизов», вер­ нувших таки его домой. Следующий гротеск в стиле «капричос» Гойя: «чеченец» капитан Зырянов, оказавшийся на небесах, но уже в гробу, бомбит вместе со своей погибшей ро­ той «костями город, набитый под крышу день­ гами». И даже в сугубо «домашние» сюжеты о любви/нелюбви, верности/неверности вторгается некая чертовщинка: «И, замерев от страха вся, / смотрела с чувством необычным / на маску спящего лица»; «по лунным сугро­ бам. .. / бежала и падала в ямы без дна. / Тре­ вожно-счастливый, боящийся сглазить, / Бе­ жал он по следу, — но где же она?!»; «а демон стоит за порогом / и пахнет дешевым вином»; «и колдовством неясной речи / метнется ве­ тер из окна». Таков и сам город, навевающий ужас, путающий мысли: «Кружили низко вер­ толеты, / Глаза в глаза на вираже, / Как суще­ ства иной природы, / искали ключ к моей душе». Ключ этот находится в родном доме городского предместья, где тянулась горькая и пьяная жизнь героя Ю. Булатова, счастли­ вая лишь необычайными снами о «лунных канатоходцах», небесных встречах с отцом и т.д. Больше впечатляет предсонье, когда ав­ тобиографический герой поэта — небога­ тый ТВ-мастер, получив скудный гонорар от нищей семьи, страдающий и потрясенный, говорит: «С медяшек из детской ладони / Себе я кольчугу сошью». Александр Денисенко в подборке «Ле­ сотундра стыда и печали ...» выступает по­ этом непереносимой, кажется, боли. Но «ад­ рес» ее точно, как у Ю. Булатова, не указан. Она, эта боль, будто бы изначальна в русской душе и русской судьбе, ее ни «вспомнить», ни залечить: «Я забыл, что со мною случилось / За минувшие несколько лет. / Отчего так душа омрачилась, / Кто убавил в ней ласковый свет». Поэт пытается «вспомнить» ее лихим разгулом, тоже издревле русским, вольным, безудержным, не знающим табу, в том числе в поэзии. В стихотворении с буранным пей­ зажем, участием Берлиоза и «коричневого Пушкина», поэт славит свою «шампанскую поэзию»: она — «готовая смеяться и страдать / березовая в доску полинезия». Все эти не­ разрешимые проблемы сплетений боли и уда­ ли, горя и любви поэт решает, устремляясь ввысь, над схваткой, где зримо и незримо при­ сутствует церковный купол, увенчанный кре­ стом: «И душа, получивши ожог, / Поднялась над землей и растаяла». Но слишком уж доро­ го поэту все земное, чтобы так быстро с ним распрощаться. Самая главная земная тяга тут — любовь к женщине, малой родине, себе и Богу, больше похожая на жертву: «В твоих глаз голубой кислород / Я спущусь, чтоб они голу­ бели»; «дайте же мне середину, дайте, я вста­ ну под кнут, / чтобы рассек мою спину не­ жных волос ее жгут»; «вся эта жизнь зовется боже мой, / и не хочу я больше быть краси­ вым, / я только буду вас любить, пока живой / со всею силой»; «Сестра надежды — светлая любовь... / Возьми мою печаль и обескровь, / а кровь пожертвуй на стихотворение»; «о, не смей, сыромятное сердце, / Так сжиматься от смертной тоски — / В том окне, где состари­ лось детство — / буква «X» в две сосновых доски», и, наконец, «голову на плаху, сердце на алтарь» — таким должен быть итог жизни русского поэта есенинской судьбы из русской глубинки. Невеселая русская судьба другого поэта из глубинки — Ивана Овчинникова (под­ борка «Хороший дождь проходит быстро...») — надежно прикрыта эксцентрикой чудака и юродивого. «Послушай, старик, научи меня гаммам. / Я из простой семьи. / Вчера, как ду­ рак напился. / Топтали, как Сунь Ятсена», — пишет он в «Подражании китайцам». Но вот уже отечественные виды: «Выходят юноши достойные, / Выходят девушки ничё», «сбе­ 170

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2