Сибирские огни, 2008, № 7

поэма, то Станиславу Михайлову уютнее «Дом в Каракане» — подборка его стихов так, внешне просто, и названа. Его стихи не только «домашние», описывающие житье- бытье автобиографического героя вне города, где он «шохнул от смрада и рева». Скорее, это, говоря высоким слогом Данте, «vita nuova», опыты новой жизни и даже «физиологии» — зрения, обоняния, слуха, дающие новую кон­ фигурацию мира, это микроэпос в масш­ табах Караканского бора и близлежащей эко­ системы: «Я, кажется, всегда был приозер­ ной травой... Я плыл по небу... Я солнце огибал, подобный Фебу... Я службу поле­ вую нес... Я существую вечно и минутно...». Это не значит, что поэт вне быта: «Доверяй печнику и перечить не смей землемеру, / по­ кивай столяру», он может быть предельно прост и лаконичен в описании природы: «И рыбка летит, и сверкает алмазная леска». Но не бесхитростен: он слишком пристален во взгляде, слишком горяч в проявлении своих чувств, чтобы ограничиться «одомашнива­ нием» лишь с виду простой природы. Он пишет: «Мне хочется приметить каждый ка­ мень, / Травинку, трещину, колеблемый лис­ ток...». И вознося благодарность Господу за «тихий этот пламень», говорить о состоянии своей сложно устроенной («тихий», но — «пламень») души. Ей нужны не только «лес и облако, и дальний этот стог», но и осталь­ ная, окольная жизнь. В окрестности Карака- на у С. Михайлова входят не только Абраши- но, Шарап, Новосибирск. Для него провин­ ция — Америка с «Милитари-Опера» и, на­ оборот, своя в доску Древняя Греция, уви­ денная во всех подробностях, включая ин­ тимные (например, «трусы Одиссея»), если Азия, то «Внутренняя», а «Рим — мой клас­ сический диагноз». Это все те же опыты при­ стальных натурфилософских вглядываний и метаморфоз («приметить каждый камень», травинку, листок; «я... был приозерной тра­ вой»), подытоженный в чеканной формуле: «Не Mip вокруг, но я окрест». Тем самым переводя жанр своей подборки из разряда дневниково-исповедальных в эксперимен­ тальные, с описанием непростых опытов по привитию к «дичку» караканской флоры и поэтики европейской культуры. Стихи Владимира Титова в подборке «Земля молчаливей немого...» столь же специфически камерны. Но чем камернее, тем космополитичнее. Настолько, что не нужда­ ются в «Я» поэта как лирическом герое-нар- раторе, скрипторе, актанте. В них есть само­ движение мира (и Mipa тоже), материи, суб­ станции, едва ли не в его дочеловеческом со­ стоянии. Поэт будто воссоздает те условия, когда Бог только-только сотворил Землю, и она живет в иллюзии самостояния своих сти­ хий, на самом же деле, соблюдая некий «рас­ хожий закон»: «поле взойдет пшеницей, / вспыхнет свечой река», «пропоют о Госпо­ де языки», «игрушечный воздух твою / вдруг голову нежно охватит», «хороводы певчего Велеса / суглинок запирает на засов», «на­ стигает август и стучит / картечью яблок», «хребет прорастает травою». Апофеоз без- геройности — стихотворение «Ключи вре­ мени», настоящая мистерия растворения человека в природе: душа здесь «тает и тает / латинским чудным мотыльком», затем «про­ растает, вернув / застуженным травам / те­ кучее их существо», и «века отпираются». Читающие «последнюю вечную быль» ко­ выль и полевая мышь не оставляют сомне­ ний, что это самодвижение природных сти­ хий осмысленно, что в стихах В. Титова сквозь косное вещество прорастают не толь­ ко травы — излюбленная поэтом форма живого, но и древняя, святая ученость, инс­ пирированная Господом: «злак — Григорий, а лук — Филон, / иже поют ночами, покой поправ»; «когда найдешь сомнение в себе, / Господь отправит по дорожкам сада». И если «синица по-гречески пишет, / а по-арамейс­ ки — снегирь», то, естественно, имена ветхо­ заветных пророков: «Исайя, Амос, Иоиль». Иногда, впрочем, прорастают и языческие «яблони с шумерскими глазами» или отстоя­ щий от них на тысячелетия X. Ортега-и-Гас- сет с «восстанием масс листвы». И все же ка­ жется, что рост книжной учености в стихах В. Титова происходит за счет роста флоры и фауны в его стихах. Не потому ли столь суха, до ломкости, его поэзия, вплоть до неумерен­ ного употребления слова «сухой» в самых раз­ личных формах: «сухая зима», «сухие травы», «сухая речь праотцев», «высохшая окраина фонтана», «радость твоя высохла, как река», «сухое как предтеча донателло», «движений сухой узелок». А если и есть тут вода, то сразу океан, «шаге nostrum». Сухость эта не столько от «словесности» и учености поэзии автора: он будто хочет сохранить в ней косность и тяжеловесность мира, чтобы извлечь из него подлинные смыслы и истины, как это делает А. Платонов в своей прозе. В стихах Александра Ахавьева подбор­ ки «Я — дед мороз арабских эмиратов...» тоже есть избыток, и тоже ума, но, так ска­ зать, голого, здравым смыслом освященного. Поэт тут настолько умен, точнее, требовате­ лен к своему и чужому творчеству, что не удо­ стаивает превратить свои строки в тексты. Все у него как будто бы на подступах, на полях несуществующих идеальных стихов, это сплошь черновики — правда, высокого каче­ ства, тщательно отрефлектированные, лекси­ чески и стилистически безукоризненные. Это превосходство ума над «литературой» прояв­ ляется, прежде всего, в парадоксах: «Я — дед мороз арабских эмиратов...», «Я — прокура­ тор северных оленей...», «Я Санта-Клаус мценского уезда, / и зарубите это на носу». Пре­ 169

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2