Сибирские огни, 2004, № 11
добру не пропадать, спер два портрета и повесил в горнице. Мать смутно догады валась, что за деды там намалеваны, — «Вроде, заместо святых у партийцев...», — и, чтя совецку власть, умиляясь ученой и сытой благообразностью бородачей, после каждой белёнки вешала на кухне свои, отсуленные батюшкой, образа, а в горнице по углам — Маркса, Энгельса. Между прочим, когда уполномоченные по скотским налогам переписывали в горнице краснобаевскую животину, то, почти тельно взглядывая на портреты, другой раз и не пытали насчет припрятанных быч ков и телочек. Теперь под бородатыми дедами томятся Танька с Ванькой... Молодуха, уже не чая дождаться муженька, — совсем отбился от дома, медведь-шатун, — задувает лампу в горнице, укручивает фитиль в кухонной керосинке, и, оставив сиротский свет, в тоскливом, холодном сумраке ложится спать. Долго ли, коротко ли она дрем лет, но слышит дрожкий, сквозь всхлипы Танькин голос: — Тетя Фая, простите меня. Я больше не буду... — Что не буду? — молодуха отрывает голову от подушки, раздраженно скрипя панцирной сеткой. — Не будешь полы мыть? — Не буду... — путается Танька. — Не будешь? — гневно переспрашивает молодуха. — Ну тогда еще постой, — может к утру сообразишь своим куриным умишком, как надо прощения просить. — Буду , буду! — с горем пополам соображает Танька. — Что буду? — Буду полы чисто мыть. — Ладно, иди, дура, спать. Но если еще повторится, никакое прощение тебе не поможет. До утра будешь в углу торчать... Танька на цыпочках крадется к своей лежанке и затихает, лишь изредка слыш ны сдавленные всхлипы — воет безголосо в подушку, солит куриный пух слезой. При отце-матери ребятишки вповалку спали на полу, подстилая овчинные дохи и укрываясь шубами, но молодуха, взросшая в городе, настояла, и пришлось Илье для ребятишек косо-криво, топорно смастерить из неструганного горбыля коро тенькие топчаны. — А ты, охламон... — глядит на Ванюшку, словно волчица на телю, — будешь прощения просить? Парнишка, терзая бедное сердчишко ненавистью к молодухе, злым шепотом обзывая мачехой и ведьмой, — они в сказках лютые, — настырно молчит. — Молчишь, как рыба об лед, — усмехается молодуха и, отвернувшись к стене, ворчливо договаривает. — Весь в брата уродился. Такой же идиот... Ну, постой, постой, — может, глядишь, и поумнеешь. Молодуха какое-то время ворочается, потом уже слышится ровное похрапывание, похожее на жужжание швейной машинки, — спит швея Фая; а Ванюшка торчит в стылом, изморозном углу и то клянет ее, жесточа душу, то со слезами поминает мать. В людях наплачешься, так и помянешь мамку, покаешься: не жалел, зубатился, неслух. «Маменька, миленькая, родненькая... — шепчет Ванюшка, слизывая слезы, приедь, забери меня отсюда... Маменька, род ненькая.. . не могу больше. Убегу на кордон... И Таньку возьму...» III Жизнь брата со швеей Фаиной Карловной поролась по швам, как разползлась на отмашистой и бугристой Ильюхиной спине тесная рубаха, новомодно, по замор скому журналу, сшитая супругой на мужнины именины. Фая из последней мочень ки пыжилась хоть внахлест зачинить свой, так быстро изветшавший венец с игривым морячком; спасала тонущую семейную лодку, пытаясь хоть тряпичной ветошью заткнуть пробоины, в которые уже нахлестывала студеная вода. Однажды Ванюшка проснулся посередь ночи от назойливого и тревожного шепота с кровати, будто сдуру залетевший в избу овод в стекло бился. — Давай, Ильюша, уедем в Иркутск к маме, — настаивала Фая. АНАТОЛИЙ БАЙБОРОДИН УТОЛИ МОИ ПЕЧАЛИ
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2