Сибирские огни, 1988, № 9
как капля, долбящая камень, а в том, что он сам, сам боится этой силы, зная, как безудержна она в своем яростном разгуле. Никогда ему не за быть тот страшный год великого пожара на Москве, когда взмутившаяся чернь, расправившись с Глинскими и не утолив своей дикой ярости, по воротила ее против него, богом данного им государя, явившись требо вать (требовать!), чтоб он выдал им на расправу бабку свою — Анну Глинскую. Все происшедшее и пережитое тогда потрясло его с невероятной си лой и глубоко врезалось в душу и память. «И от сего убо вниде страх в душу мою и трепет в кости мои»,— сознавался он спустя много лет. И этот страх, проникший вон куда! — даже в кости его, не исчез, остал ся, укоренился в нем. Он сумел затаить, упрятать его в себе, но страх этот навсегда сделался для него самым главным, самым сокровенным наперсником, советчиком и охранителем, пособником и противником, тайной мукой его и бессилием. Притом страх этот не явился для него чем-то неведомым, неожиданным, ибо самым первым сильным чувством, которое он испытал в своей жизни, был опять же страх. СТРАХ! С него начинал он познание жизни, с него начинались и первые зарубки на его душе, и первые пробуждающие толчки его ненависти. Боярские свары за власть, кипевшие в его малолетство, были так яростны и ожесточенны, что их невозможно было скрыть от его глаз. Впрочем, этого никто и не пытался делать, ибо глаза государя-отрока тогда мало кого смущали.^Схватки нередко вспыхивали в самом дворце, более того — даже в самой государевой спальне, куда побиваемая сто рона бежала искать спасения, в такие вот только минуты и вспоминая о государе. Бегали! Все! Попеременно! Ибо торжество одних над другими никогда не бывало полным и окончательным. Бегали Шуйские, побивае мые Вельскими, и Вельские, побиваемые Шуйскими, бегали дьяки, боя ре, даже митрополиты, которые тоже ввязывались в эти усобицы. Но на ходили они там лишь беспомощного, диковатого мальчонку с глазами, полными страха и мольбы, страха и ненависти, страха и злобы. Да, мольба постепенно сменилась ненавистью и злобой, но страх ос тался. Остался навсегда! Он сделал его мудрей, зорче, затаенней, он развил в нем звериную хищную чуткость, выучил осторожности, расчет ливости, он сделал его безжалостным, беспощадным, напроломно пря мым и вместе с тем хитрым, увертливым — коварно, изощренно хитрым и увертливым,— он помог ему выжить, уцелеть в том огненном кольце, которое окружало его, помог сохранить престол и утвердить свою власть, он дал ему силы, чтоб одолеть врагов и смести со своей дороги все, что мешало и препятствовало ему, но он отнял у него самое главное, без чего его царское и человеческое не могло и не смогло подняться на ту вели кую высоту, на которую он стремился его поднять,— он отнял у него ду ховную свободу, ту самую высшую духовную свободу, без которой недо стижимы никакие высоты. Тррога и напряженность, нараставшая с каждым днем, боязнь бо ярской крамолы, которая, в противоположность открытой взбаламучен- ности черни, всегда распространялась тихо, ползуче, как и пристало вся кой крамоле, резко нарушили тот особый уклад дворцовой жизни, ту ее незатененную, торжественную сторону, которую сейчас называют цере мониями. Раньше, бывало, что ни день, то у царя стол' или пир,— по любому поводу, да и просто, без повода,— для прохлады. Теперь — лишь трапе зы в кругу особинов, скромные и тихие, без медов, без вина, без глумной скоморошьей братии. Разве что Ивашка Нос попоет вполголоса, чтоб не чудилось, будто на поминках. Или другое — именинный чин. Раньше было как? Спозаранку, лишь ' С т о л — здесь; званый обед.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2