Сибирские огни, 1925, № 6

Уочан повернулся к Макару Иннокентьевичу: — Соболька выл? Выл, говоришь? Ну, ушел Хабибурца шаман к Хо здину. Да, ушел... Пояснел, прояснился Макар Иннокентьевич. Понятно- теперь все; Шама- нову, тунгусову душу обвывала собака; чужую беду чуяла. Мужики медленно и лениво расходясь из Селифановой избы, поддакиш- w* Макару Иннокентьевичу: — Верно, мол! Правильно!.. Когда мужики вышли, Селифан подошел вплотную к тунгусу, поглядел ш него строга и сказал: — Ну, теперь будет у меня с тобой, Уочан, разговор особенный... Уочан медленно поднялся на ноги и смущенно поморгал глазами: Пошто ты?.. — Нечего, нечего!.. Будет у меня, говорю, разговор особенный... До- живай, что спрятал!.. Ну?.. В этот день Селифан, сияя гордостью, принес Канабеевскому лучшую яушнину и обстоятельно докладывал ему, сколько белок, лисиц, горностаев г. соболей принято от двадцати одного тунгуса, сколько браку оказалось, •сколько выходной пушнины. Внимательно, заинтересованно, позабы& даже о тоске и скуке своей, -слушал Канабеевский этот доклад. А в конце доклада, когда разболтался Се- лифан и зачем-то рассказал о разговоре тунгуса с мужиками про шамана и про Собольку, собаку Макара Иннокентьевича, поручик даже привскочил от Радостного изумления и странные слова вырвались у него: —• Значит, она, пропастина эта, тому погибель ворожила?! — Ему, ему! вашблагородье!—подхватил Селибан. Но смутился Канабеевский, даже уши покраснели у него. И досадливо «бореал он Потапова: — Суегерье это все... Бабьи сказки!.. Дичь... — Конешно...—вздохнул Потапов.—Область у нас нецивилизованная... Ез^арство кругом... 15. Лучшую пушнину—трех соболей и шесть лисиц—Селифан принес Кана- беевскому. Поручик поглядел на шкурки, вздохнул и сказал Потапову: — Оставь и ступай!.. Пютапов ушел. Шкурки остались на столе. От них шел странный незна- комый запах. Слабый зимний свет задерживался на блестящих волосках, и когда Канабеевский задумчиво гласил мех, погружая в него пальцы, между ними гспыхивали неуловимые мельканья: неуловимая игра холодных искр. Канабеевский брал шкурку за шкуркой, встряхивал их, гладип их, под- носил близко к липу (и тогда незнакомый запах ударял сильнее), относил' от себя подальше. Канабеевский любовался темной глубиной соболиного меха, нежной сединою его, теплыми пеоеливами красок. Канабеевский вздыхал, но ноздри у него раздувались и в глазах зажигались искорки. Он любовался «огненно-рыжей шкуркой лисицы (как хорошо укутать шею пышноволосой блондинки таким мехом!), его возбуждали серокрапчатые, на темном без- донном поле, тона сиводушки. Но глаза его заблистали глубже и ярче и лицо стало серьезным, сосредоточенным, почти молитвенно-строгим, когда взял он ту— последнюю лисью шкуру—несравненную чернобурок), с огненной искрой, чемную, как ночь беззвездная, пушистую, полношерстную, богатую.

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2