Сибирские огни, 2001, № 1

Терпеть Анна Андреевна не могла Бунина, не любила Чехова. «Как-то близору­ ко смотрел на Россию». Брюсов для нее не был поэтом. Больше любила стихи Мандельштама, чем Пас­ тернака. Чтила Арсения Тарковского. Считала, что Паустовского читать нельзя (он пользуется полуфабрикатами), но восторженно отозвалась о первых страницах «Повести о жизни»: «Помните, как он приехал, потому что отец умер, и не может переправиться через реку, а мать мечет­ ся на другом берегу». Ругала Художественный театр и систему Станиславского, которого называла «этот господин» и «этот шарлатан». Шесть раз перечитывала «Улисса» Джойса. (Неужели в оригинале?! Вспомнил, как несколько раз порывался в Дублине купить «Улисса» на английском...) Голсуорси — это хороший второй сорт. Ремарк не оригинален. Стефан Цвейг — пошляк. Хемингуэй — «большой писатель». Француазу Саган Ахматова забраковала. Из ныне пишущих такую свободу оценок, без оглядки на имена, я только у Ст. Рассадина встретил: тот не побоялся признаться, что «Пушкинский дом» Битова не смог одолеть. Я — тоже. 2 ноября 1941 года Анна Андреевна и Лидия Корнеевна проезжали Новоси­ бирск. А мы остановились в Тайге. Я спустился с полки, вышел из купе. Рослая провод­ ница с матюгами тащила в свой закуток мешок картошки. Я не помог. Вокзал и здесь наконец-то приведен в божеский вид. Снег до головок рельсов. За Тайгой вдоль дороги царственные сосны. Станции: Смыслове, Промышленная, Полуденное. Снова забрался на полку. Бердяев все объяснил для себя: «Дух у меня был сильнее души». Есть состояние души и состояние духа. Если дух торжествует — гибнет душа. Я знаю, как жить. Жить надо одному. По-другому у меня не получается. Жена сказала про мое стихотворение: — Грамотно, но... «Но» замяла, а оно как-то вынырнуло в другом разговоре: — Ты не свободен. Лишь что-то появится — боишься и переводишь в русло каких-то определенных мыслей. Все правильно, мои стихи — боязливая тень боязливого тела. Дремал под старые записи по трансляции. Проснулся в Ачинске, где наш вагон загнали в тупик. Было уже восемь вечера. Иду на вокзал. Легкий снежок, ветерок. В нижних окнах вокзала бражничают. Оказывается, там кабинки за синими шторами. А простой народ сидит в общем зале кафе, ест пельмени, пьет водку. Заказал и я пельмени, подсел к мужику в кожаной кепке, во всем облике что-то неуловимо восточное. Принесли пельмени в бульоне с морковкой. Мужик: «Пьешь, или мусульманин?» — «Пью». Он принес два по сто. Я выпил, доел пельмени, но отвечать «от нашего стола» не стал. Поднялся наверх. Просторный зал почему-то вдруг показался тесным, малень­ ким осколком прошлого. Все мы — осколки прошлого. И я, как и большинство, сопротивляюсь, когда мне навязывают новую жизнь, заставляют жить, как они там в Москве привыкли, заставляют видеть жизнь такой, какой ее нам из Москвы по теле­ визору показывают, лишают меня моей несвободы, моих ошибок, заблуждений, наи­ вной веры, смешных привычек, глупых привязанностей. Как-то с упоением)!) смотрели с женой «Ивана Васильевича...» и убеждали друг друга (искренне!) в гениальности картины. А, помнится, мы когда-то восприня­ ли фильм с негодованием как осквернение Булгакова. Но «Осенний марафон» уже не могу смотреть. Это подобно феномену Трифонова: слишком буквальное подо­ бие. Об этом есть и в «Дневнике» Нагибина, и в «Новом мире» кто-то объясняет, почему забыли Трифонова. Я сто лет знаю, почему... Вышел из здания вокзала. Ночь, темно, снежно, тихо. Побродив по Ачинску, пытался делать записи в тетради при тусклом свете ваго­ на. Смутно, сквозь сон, слышал, как нас возили по путям и цепляли к поезду. И гудел под вагоном мотор. Проснувшись, понял, что не мотор под полом, а тепловоз рабо­ тает совсем рядом — наш вагон идет головным. ВЛАДИМИР НИКИФОРОВ У&Щ ПОСЛЕДНИЙ ПАРОХОД

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2