Сибирские огни, 1963, № 10
и она, Пистимея, шептала, провожая его: «Вот и дождались, вроде! А, Устииушка? Вот и дождались! Ты уже гляди там, гляди... Слышь, Ус тин? Понимаешь? Ждали, как советовал Филя... Ну да понимаешь ведь — дождались, дождались... Ты уж гляди, говорю...» Пистимея была тогда взволнована и, размазывая по лицу слезы, все повторяла и повторяла без конца одно и то же. Ему, Устину, надоели ее причитания, и, кроме того, вокруг было полно народу. Уж говорить, так говорила обо всем раньше бы, с глазу на глаз. Однако наедине ни словом не обмолвилась, только все ходила по комнатам, торжественная и строгая. А тут, на вокзале, в Озерках, стоя возле теплушки, хватаясь за его сапог, вдруг разошлась. Разошлась до того, что он прикрикнул на нее: «Ну! Сам знаю...» Затем погладил ее по маленькой, растрепанной голове, нагнулся к уху: «Все понимаю, знаю, что мне делать...». Д а , в те дни Пистимея, наверное, верила во что-то и высказалась почти прямо. И сам он, Устин, верил, что сбылось Филькино предсказа ние: не оставили их в беде, пришли на помощь. И он, Устин, действитель но знал, что ему делать. Знал с самого того дня, когда началась война. И он делал, делал то, что было нужно. А потом, потом... Все тело горело, будто с него сдирали кожу при одной мысли, что потом все кончилось... Мысли путались, в голове начинался прежний, осточертелый звон, сознание мутилось... Пистимея, когда он возвратился домой с войны, каждую ночь до са мого утра молилась. А утром, холодная и скользкая, заползала под одеяло. Однажды она сказала: — Марфу Кузьмину вчера видела. Егорка скоро из армии приезжа ет, слыхал? — Слыхал. Не с армии, из госпиталя. В Маньчжурии, говорят, стук нуло. Его одногодков не пускают еще. — Уж побеспокойся, поставь его обратно на ферму. Все же свой че ловек. И Марфа просила. Уж так рада старуха, так рада. А то, может, все животноводство отдайте ему. Ведь фронтовик теперь, заслуженный. Внуши Захару... ...Устин почувствовал, как теплеет его бок, открыл глаза, высунулся из воротника. Солнце стояло по-прежнему невысоко, но все-таки оно пригревало. Лошадь тащилась теперь шагом, задние ноги ее устало заплетались. Степь просматривалась далеко-далеко, синеватой дымки не было. Пистимея сидела все так же прямо, как деревянная. Подтаяв от сол нечного тепла, с ее шубы клочьями сваливался куржак, отчего вся спи на была пестрой, как шкура линяющего зайца. Устин так и не понял, дремал он или находился в каком-то нездоро вом забытьи. Вдруг ему показалось, что ведь он действительно нездоров, он мог не очнуться от этого забытья. Он мог бы вот так и умереть, окоченеть в этом своем тулупе. И Пистимея, увидев, что он замерз, остановила бы лошадь, испуганно потрясла бы его за плечо. А потом... потом успокои лась бы и спокойно вывалила его из тулупа на землю, закидала снежком... И Устину стало жутко. Белая заснеженная степь захлестывала со всех сторон, снежные волны накатывались и накатывались, Устину по казалось, что он тонет, задыхается. Захотелось вдруг услышать живой че ловеческий голос, хоть чей-нибудь, хотя бы своей жены.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2