Сибирские огни, 1922, № 1

своим хозяйством и даже о мести своим врагам мечтает он. Он изголодался, и с жадностью ест кусок соленой кеты, полученной от меня. Но вст и фельдшер. В последний раз: „нет ли больных?'. Зинькович старается спрятаться дальше всех. Но фельдшер давно знает его. „Ты куда прячешься?". И ставит ему термо- метр. Зенкович смотрит на термометр с таким видом, как будто под мышку ему положили^ пироксилиновую шшк у, Но на этот раз ему везет: температура нормальная. Через час мы собираемся на тюремном дворе. Нас окружает конвой. Мы еще раз прощаемся с гуляющими по двору арестантами. Перед нами раскры- ваются тяжелые железные ворота, и мы за тюремной стеной. Ранняя весна на дворе. По голубому небу бегут легкие облака. Мягкий теплый ветер ласкает. Ноги идут как то легко,—сам>1 идут. Оглядываемся назад— тюрьма белеет сгеди сспок и низеньких окружающих строений, словно замок, словно дворец. Из окон смотрят на нас десятки глаз, и мы знаем по себе, какие горькие мысли шевелятся у них. И опять, как при прощаньи, словно жаль стало расстаться с тюрьмой. Дорога, кажется, тянет к себе, все дальше, дальше, за эти сопки, за эти горы. Но вот и тюрьма скрылась. Вдали впереди зачернел голый лиственичный лес. Какой смолистый, душистый запах несется из этого леса. Всей грудью вдыхаешь этот запах, кажется, целые десятки лет не ощущал его. Хочется петь, бежать по дороге быстро, быстро... Но по сторонам идут конвойные. Хотя и на волю идем, но никуда бежать нельзя. Еще впереди долго э г апы, команды, тюремные затворы, тюремные оскорбления, быть может, побои. Конвойные уже не те, что вели нас на каторгу. Тогда они шли суровые, злые, сторожили каждое наше движение, соразмеряли каждый наш шаг. Вот „Солонцы". Несколько месяцев тому назад шли мы этой дорогой, в кандалах. Сбивши нас плотной кучею, шли кругом конвойные и злобно покрикивали: „Не беги, не отставай, не оглядывайся, не разговаривай, не останавливайся." Кругом чернел темный, глубокий лес. Отойдешь на двадцать шагов, —и про- пал в лесу. Конвойные знали: человеку, которого ведут на вечную каторгу, может быть, милее смерть от пули, чем от вечных тюремных страданий. И мысль мелькает,—бежать. И тянет к себе лес, и зовет: „беги". Вот почему так насторожены конвойные, и чуть отстгнешь, оглянешься, в сторону посмотришь,— сзади „чортова пятка", приклад стучит по спине. А теперь те же конвойные идут веселые. Уже не покрикивают на нас, не постукивают „чортовой пяткой". Они знают, что мы идем на велю. Зачем нам бежать теперь, рисковать? И они шутят, поют вместе с нами, часто останавливаются покурить. Не слышно кандального звона, нет уже страха, каким живет партия ка- торжан. Мы поем веселым хором, запевалой у нас Васька Сахалинец, забубён- ная головушка, молодой еще парень, но уже навсегда, на всю жизнь избрав- ший себе карьеру,--разбой. Он немножко хвастает своим прошлым, рассказы- вает самые зверские вещи, и "в то же время сантиментален до последней сте- пени. Поет со слезой чувствительные романсы, и конвойным, нашим сибирским крестьянам, он положительно нравится. Как бы восхищаясь, старший конвой- ный говорит ему: „настоящий ты варнак, Васька". Васька весьма доволен. Вот мы и на этапе. Но и заесь не так, как прежде. Я иду с конвойным по деревне, закупать провизию. Он уговаривает меня зайти с ним выпить. В крестьянской избе достает водку. Все угощаются ею. Четырехлетний маль- чишка—и тот выпивает четверть чашки. Мать даже как будто гордится: „он у нас как большой все равно, завсегда пьет". В этапном помещении своя жизнь. Играют в карты, вместе—и арестанты, и конвойные. На дворе костер, варится обед. Конвойный увидел у меня тетрадь с рисунками. Он очень удивлен, что можно от руки карандашей нарисовать че- ловека. „А можешь меня нарисовать?" Тащит лист бумаги и карандаш, са- дится передо мною. Лицо у него напряжено до крайности. Он придал ему такое выражение, как будто он на параде, сейчас вот-вот гаркнет: „здравия желаем, ваше-ство". Он чрезвычайно доволен, что на рисунке все видно: и бородавку на лбу', и погоны с тремя лычками. — „Вот пошлю бабе подарок"...

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2